В кабинете директора Матвейка не плакал, а тут сидел, заливаясь слезами. Наверное, подсознательно чувствовал: это не шутки. За ним приехали на машине военные, привели в кабинет, лица у всех сумрачные, строгие, а этот прямо разъярен, в глаза бьет нестерпимый свет… Может, сейчас выведут и расстреляют. И будешь лежать на площади с синими пятками.
— Я… я сам! Я сам! — повторял он, рыдая. — Сам писал!
— Врешь! Не мог ты сам написать! Тебе кто-то диктовал! Говори, кто!
И опять это страшное стучание кулаком по столу. Или капитан считал, что на ребенка больше всего воздействует стучание кулаком, или у него вообще была такая манера допроса, но стучал он почти беспрерывно часа два. Наверное, кулак у него опух. А может, натренированный был.
В конце концов Матвейку вывели из кабинета в соседнюю комнату, уже не плачущего, а судорожно всхлипывающего. Может быть, капитан позвонил своему начальству, а может, ему самому пришла в голову простая и здравая мысль, которая должна была прийти еще два часа назад. Подследственного заставили написать свою биографию. Точнее, автобиографию.
Уж Матвейка и выложился! Уж и постарался! Смекнул, в чем дело, и, чтобы доказать, какой он грамотный и глубокомысленный, даже такие словечки ввертывал, как «вышеуказанный», «упомянутый», «нижеозначенный». Корпел целый час…
После сравнения текстов стало ясно капитану, что сирота — вовсе не затаившийся буржуй, а писал он сам и от детской дурости, а может наивности, поделился своими мыслями.
Его выпустили глубокой ночью. Матвейка так приурезал по улицам, будто за ним гнались на машине. И на бегу повторял:
«Мамочка! Мамочка! Мамочка!», хотя теперь уже было ясно, что мамочки ему не увидеть, что письмо его так и не дойдет до вождя и учителя.
Но нет худа без добра. Не было бы счастья, да несчастье помогло. До вождя и учителя письмо не дошло, хоть и было шибко грамотное, поскольку тогда на местах решали, что положено ему читать из почты своего народа, а что не положено, и направили послание по соответствующим инстанциям. А так как исходила бумага из весьма авторитетной конторы, то реакция последовала молниеносная. И зря радовался на следующий день Дудко, потирая руки: «Ну, теперь тебе конец, отличник! (Видимо, к отличникам он с детства питал глубокое отвращение.) Колонии не миновать! Он уже там побывал, видали?»
Сразу после обеда приехала какая-то комиссия, заняла кабинет директора, и воспитанников по одному стали вызывать и спрашивать. «Бовдуры», шедшие первыми, старательно донесли директору, какие вопросы задают члены комиссии, и вскоре он уже имел бледный вид. В составе комиссии были, наверное, опытные педагоги, потому что на сей раз многие запуганные воспитанники отвечали на вопросы откровенно. И даже отказалась комиссия от пышного ужина в летней столовой, который спроворил директор, быстренько покормив детей постной овсяной кашей.
Обслугу разогнали, директора выставили с треском, кажется, потом судили, Матвейка не знает, потому что как раз пришел вызов из Ленинграда, из речного училища, куда он еще раньше послал документы, — сам решил не доучиваться до десятого класса, затерроризировал его угрозами директор.
Жребий был брошен, и ветер странствий ударил в его грудь. Тогда он мыслил такими книжными фразочками, сплошь возвышенными.
…Дверь снова открылась — это он почувствовал по изменению воздуха. Прозвучали быстрые легкие шаги. Сердце вдруг замерло… Шаги… Такие знакомые.
На его лоб легла прохладная твердая ладонь.
Он широко открыл глаза.
Перед ним стояла Лена в белом халате. Она ничуть не изменилась. Та же летящая тоненькая фигурка, смелые блестящие глаза и детские припухшие губы. В профиль она напоминала Нефертити, анфас — Кузнечика. Того кузнечика, что малюют в мультфильмах, — наивного и трогательного. Что ему нравилось: она всегда улыбалась. И все воспринимала с юмором, даже свои беды.
Но теперь на ее лице отражались печаль и сострадание. Он рванулся, забыв про «систему», но удавка отбросила его назад.
— Лена?! Ты — тут? На службе у матьее?
Она молчала, все так же внимательно, изучающе глядя на него. Он заговорил расслабленно, чуть не плача:
— Я искал… по всему белу свету тебя искал…
Она присела рядом. Наверное, там стояла табуретка, но он ее не видел.
— А я удирала, — на губах ее появилась знакомая улыбка, которую он так любил. — Все боялась, что ты меня настигнешь и я тебя прощу.
Мост Поцелуев… Она, конечно, не забыла.
— Но ты простила?
— Вот до чего ты себя довел, — не отвечая, заговорила она чуть насмешливо. — Если бы тебя сейчас побрить, постричь, умыть, а то испугаться можно.
— Ты не видела меня в понедельник утром, — в тон ей ответил Матвей. — Но все это из поучений мордоворота. Ты по его заданию работаешь, что ли?
— А ведь я тебе говорила… тогда, на мосту. Теперь ты мои мотивы понимаешь?
— Думаешь, сейчас крикну: «Это все ты виновата!» Нет, я про графу «самокритическое отношение» помню. Сам, сам во всем виноват. Родители у меня алкоголики, в детстве я с чердака упал на темечко — травма головного мозга тоже усугубляет тягу к сиводралу…