И в тот раз отец высоко его подбросил, он стал выше деда и улыбающейся мамы. Он летал до тех пор, пока ему не стало страшно. Затем они остановились у портрета бородатого человека с цепкими глазами, чуть прищуренными и лукавыми. Мальчик впервые увидел их так близко, перестал смеяться… У отца напряглись руки, стали неудобными, жесткими, чужими, это были руки, выполняющие неприятную обязанность. Глаза напротив продолжали разглядывать мальчика с требовательной строгостью, ему захотелось опуститься на землю. Он по-детски просто и правильно оценил приближение насилия и тоже сжался, как отец, они уже были едины в чувстве, но один собирался солгать, другой был еще слишком мал, чтобы понять назначение лжи.
— Кто это? — отец подносит мальчика вплотную к портрету.
— Ленин, — произносит он, отвечая глазам напротив.
— Дедушка Ленин. Ну скажи: дедушка Ленин.
— У меня есть дедушка. Мне хватит.
— Ленин — дедушка для всех советских детей. И для тебя.
— Мне другого не надо.
Отец едва справляется с раздражением. Он — командир, привык, чтобы его слушались, и сам умеет слушаться. Голос звучит с натянутым спокойствием:
— Ильич был очень добрым человеком, другом детей. Великим революционером и мыслителем. Ленин думал о твоем будущем.
— Мой дед сказал — нашу церковь сломал Ленин. Это правда, папа?
Взгляд отца блуждал по окнам, он силился найти убедительный ответ, а щеки его уже не дышат весной и сиренью, сквозь поры, пробивается устойчивый запах конского пота. Такой же свежий, острый запах отец приносил с собой после учений, вместе с пылью на хрустящей портупее и ножнах сабли.
На этот раз отца привез блестящий автомобиль, но запах конского пота остался при нем и стал еще более резким, после того как он не смог справиться с вопросом сына. Красный командир был растерян, вместе с тем — сердит. Быстро опустил мальчика в не успевшую остыть постель, молча пошел в гостиную. От резкого звука шпор неприятно тренькает в ушах. Что-то произошло, отчего хочется плакать или вскочить и нарисовать поссорившему их Ленину рога. Мальчик прячет лицо в мягкую подушку. Наступает темнота, поверх которой остается напряженный детский слух.
Наверное, сердитый там, в гостиной, но в детской просто голос без окраса, сказал:
— Ты мог не делиться своими соображениями относительно Ленина с внуком. Он — вождь. Я сражался под его знаменем и за его дело.
— Твой вождь, Сергей, ты и объясняй. Для меня он — мучитель русского народа, палач царской семьи. Нынче мой вождь — Иисус Христос. За ним иду!
Отец что-то переставил с места на место с насильственным стуком. Теперь они говорят громко, забыв о затаившемся внуке и плачущей маме.
«У них разные вожди и разные иконы. У дедушки — Христос с добрыми, страдающими глазами. Он никогда не молится перед хитрым Лениным. Наверное, не любит… Почему же папа ничего тебе не ответил? Сомневается? Не верит? Он боится… А еще красный командир!»
— … Моя революция -революция Ильича! Она справедлива по своей сути, и потому в ней принимают участие миллионы…
— Обманутых! В городе сто безумных атеистов разграбили, закрыли церковь, куда ходили тысячи верующих. Это революционно, но несправедливо.
— Подумай о внуке, — устало просит отец, — ему с тем именем жить…
— Не приведи Господи!
«Ты пошел по пути отца, чтобы убедиться в правоте деда, они поделили твою душу, и она сама решила, что ложно, что истинно. Нет, душа в сомнениях», — думая о своем, зэк видит, как кто-то пытается открыть примерзшую дверь барака. Она подается с пятого раза.
Пряча в вязаную варежку нос, входит Лысый. Разговоры прекращаются, все смотрят на бригадира со сложным чувством беспокойного несогласия, словно он уже сказал что-то противное их внутреннему состоянию. Бугор молчит до тех пор, пока не подходит к дышащей жаром печке, слова его, как всегда, объясняют немногое:
— Хотят с тобой побазарить, Вадим.
Сам распростер над печкой руки, обнимая ее спасительное тепло. Упоров поднял брови, желая тем изобразить вопрос, однако расспрашивать Лысого о подробностях не стал, потому как понял — дело серьезное, огласке не подлежит. Он оделся, не дав никому повода усомниться в абсолютном спокойствии, после чего они пошли, сопровождаемые недоуменным, граничащим с обидой молчанием.
На дворе стояло полное безветрие. С сухим треском маленькими бомбочками лопались на морозе камни в заброшенном карьере, точь-в-точь, как воздушные шарики в руках озорного мальчишки. Прописанное на свалке воронье куда-то подевалось, лишь часовые на вышках, по-лагерному «попки», пускали из высоких воротников тулупов тонкие струйки пара, охраняя покой преступников по сокращенному графику.
— В такую стужу умирать легко, — сказал, думая о своем, Лысый. — На Юртовом мой земляк Никола голяком вышел, через полчаса звенел, как железный.
— Играл плохо?
— Не, тоска одолела. Мы идем, Вадим…
— Знаю. За Филина разговор будет?
— За него. Чтоб ты знал — я их предупредил о мнении мужиков. И подниму бригаду, если разбор пойдет не в ту сторону.
— Поднимешь тех, кто поднимется…