— Как же так можно, Вадик?! Ишо партейный, даже в ихней сходке…
— Бюро, Никанор Евстафьевич, — уточнил Упоров, — партийное бюро. А он, значит, его член.
— Пусть и так. Кем ни назови негодяя, а совести у него не сыскать. Но ничо. «Грехи наши горят и сгорают скорбями». Сгорит и тот член бюро…
Урка тяжелым мешком навалился на стол, чтобы подвинуться ближе к Упорову, сказать шепотом, не меняя, однако, душевной простоты голоса:
— Убьем его, потому как всем обидно…
Сел на старое место, взял блюдце по-купечески хватко — пятью пальцами снизу, сделал глоток и говорил уже о другом:
— Они, суки то есть, сюды сразу кинулись. Мечтали по соннику дело свое злодейское сотворить. Но Клей не спал, он ведь умрет скоро, спать ему ни к чему, крикнул. Все — за ножи. Шестерых впустили, остальным — извините! — двери — на запор. Дверь-то у нас — продуманная, от любого врага заслонит.
Он еще отхлебнул глоток чаю, растворяясь в приятных воспоминаниях:
— Тех шестерых — махом! Но в других бараках им большая добыча выпала. Бугор твой — человек правильный: у них там ломы оказались под рукой. Бандеровцы — народ запасливый. Ну, как только они по рогам получили… народ-то у нас сам знаешь какой: чей верх, за того и народ. Даже польские воры сук резали…
— Четыре года сижу, эту масть впервые слышу.
— Мастей, что у тебя костей! — скаламбурил Дьяк, усмехнулся и почесал затылок. — Не знаю уж, по какому случаю их ворами окрестили, хотя воруют они хорошо. Только вор — это ведь не просто ремесло, но и воля. Ему никто не указ. Они же в лагерях на любых работах пашут, начальство поддерживают, брата родного продать не постесняются. Без уважения к себе, одним словом, живут. Лишь бы на свободу вырваться.
— А вам вроде бы и воля не нужна, — улыбнулся Упоров, отставляя в сторону свою кружку.
Дьяк вздохнул, осторожно поставил блюдце, указательный палец его медленно пополз по золотистой каемочке. Вадим предположил, что он сейчас взорвется, но все это время Никанор Евстафьевич находился в прежнем состоянии, только помалкивал. Настроение его начало ухудшаться без внешних признаков, что проявилось в холоде произнесенных слов:
— Пустыми разговорами свободней не станешь. Вот ты…
Дьяк, повинуясь безотчетному порыву, хотел вскочить, да только слегка приподнялся, вовремя остудив чувство.
— …Ты — законопреступник и таковым себя признаешь. Я же живу по своим законам. Их не преступал, следовательно — сижу безвинно. Греха на мне нету. Он — подо мной. Я над ним царствую. Ты — под грехом… Задавил тебя, как крест в сто пудов. Того и гляди — жилы лопнут. Разное у нас состояние…
— Но сидим-то все равно вместе?
— Вместе, да по-разному. Дома я, Вадим. Худой, но мой. Ты непрошеным гостем посиживаешь, никак с собой не умиришься. Что, выкусил? Со мной, брат, не такие умники заводились и их постриг. На-ка вот лучше медку опробуй. За такую весть не жалко: Ильича добыли!
Вор снял деревянную кружку с березового туеска, сразу запахло майским лугом, где у соснового околка стояла дедова пасека. Он и соседская девчонка, которую мама с жалостью звала «воскресным ребенком», потому что у ней постоянно был открыт рот, хоронятся за золотистую сосенку. Дед колдует над ульями, его борода спрятана под черной сеткой, а в янтарной струе меда, как драгоценные камешки, увязли точки соприкосновения солнечных лучей. Он считает — нечестно врываться в пчелиный дом, отбирать их труд. Потом ест мед со свежим хлебом и забывает об ограбленных пчелах.
Вкусно.
Упоров попробовал лакомство, стараясь сдержать желание проглотить всю ложку разом, заодно слегка позлить уж больно довольного собой вора. Сказал хорошим добрым голосом, как бы подражая настроению Никанора Евстафьевича:
— Партия тоже царствует над грехом, потому безгрешна.
— Э-э-э, — глаза Дьяка выражали искреннюю досаду, но он еще не был зол.
— Ереси у тебя в голове много. По-твоему: вором стать все едино, что в коммунисты записаться? Слепой ты, разницы не понимаешь существенной. Партия — сучье стадо, где чем больше соврешь, тем выше взлетишь. Самый большой лгун в мавзолее лежит. Все на него косяка давят и думать должны по-евонному. Свои мысли — под замок, а коли какая выскочила, как у тебя, допустим, значит самого замкнут, Но человек — существо вольное, имеет соблазн рассуждать, ибо рождается с поперечиной в мозгах. Теперь подумай и прикинь: кто ближе к человеческому образу, вор или коммунист? Ну, да я для тебя, грамотея, не авторитет. Тогда послушай, который этой самой сучьей наукой занимался и в большом был у них авторитете. Голос! Эй, разбудите Голоса! Жорка, кто Соломон по-ихнему, как его называть надо?
— Доктор, Никанор Евстафьевич.
— Дурак ты, Георгий, доктор тот, кто лечит.
— Ну, профессор…
— Во! — аж подпрыгнул Дьяк. — Умный! Иной раз слушаю и думаю: может, грохнуть тебя, падлу, чтоб мозги не закручивал людям. Молодежь-то поначалу его чуть не оприходовала. Вот и он. Садись, профессор, почаевничаем.