— Не запужался я, Никанор Евстафьевич, столько пуганый, что и страху-то на испуг не сберёг. Своим состояние: меньше был встревожен. На Россию смотреть страшно, — Новгородов утёр рукавом старческую слезу, — нет России, один коммунизм остался. Я к нему через решёточку присматривался, но места себе в нём не находил. Что пережил грешный Гавриил Исаевич перед дарованной ему антихристами свободой, одному Богу известно. В Библии же сказано про мои страдания: «Я изнемог и сокрушён чрезмерно: кричу от терзания сердца моего». Нашлись добрые люди, сжалились. Оставили при кочегарке, где и жду часа своего…
— Счастливый ты, Исаич, — Никанор Евстафьевич вытер нож о полу бушлата. Свет тонкого лезвия сразу стал резок и холоден. Упоров убрал взгляд с ножа и увидел в полумраке теплушки скупую усмешку старика.
— Годам моим завидуешь? Кончаются годики, а ты-то вон ещё какой справный! Поживёшь вволю.
— Все в Его рученьках. Лучше расскажи про сучью бригаду: к нам она прямое касательство имеет.
— Гражданин хороший из вашего сословия будет?
— Нет. Фраер бугор, но у сучьего племени в большом долгу. Руку ему должны отрубить.
— Официально?
— Все честь по чести. При покойном Салаваре постановили.
— Тогда имеет силу. Тогда слушайте, молодой человек. Бригада приехала сегодня ночью менять на подземных работах другую бригаду, где собран сплошной беспредел. Бандит на бандите! Их теперь повезут в Золотинку растворять воров. Суки, приезжие, все стахановцы. Специально мастеровых подобрали, чтобы вам нос утереть. Бугор строгий, похожий на палача
— Знаешь, кто у них бугор? — не утерпел явно обеспокоенный Дьяк. — Зоха. Имя приказано организовать с памп это самое сучьё соревнование.
— О! — заблеял Новгородов. — Окончательно испорченный человек этот Зоха. Коли не поторопитесь его в молчальники определить, он о вас позаботится
— Кому за святое дело взяться?! — полузло-полузадумчиво произнёс Дьяк.
— Кабы с Золотинки подмогу
— А Кенар? Не гляди — бурковатый, зато сговорчивый. За ханку он кого хошь…
— Век меняешь — ума не нажил! — Дьяк в сердцах воткнул перед собой финку. — Кто ж дворняжками волка травит?
Упоров распахнул телогрейку и спросил, чтобы кое-что прояснить для себя:
— Вы же не из воров, Гавриил Исаевич, забота ваша не совсем понятна.
— А-а-а!
Новгородов стянул с головы будёновку, обнажив аккуратную на самой макушке лысинку. Поскрёб её пятернёй, улыбнулся, выставив напоказ десятка два прилично сохранившихся зубов:
— Историей интересуетесь? Отклонение моё объясняется двумя причинами. Первая: родитель Никанора, Евстафий Иванович Дьяков, пять лет содержался под моею опекой в тюрьме. Себя уважал и закон свой чтил Что может быть выше блатного закона? Только Закон Божий! И хотя они во всем разнятся, всё-таки человек с лицом и именем им руководствуется. А тюрьма, тюрьма какая раньше была! Это же не тюрьма — сплошное благородство! Собственными глазами читал отзыв о посещении 21 ноября 1898 года матушки нашей поверенного в делах Северо-Американских Штатов господина Герберта Пирса. Он пишет…
Новгородов принял соответствующую позу поставив будёновку на левый локоть и вскинув небритый подбородок:
— «Я с искренним удовольствием удостоверяю что насколько я наблюдал, нигде в мире к арестантам не относятся с большим человеколюбием, и в немногих лишь государствах — столь человеколюбиво, как здесь, судя по всей совокупности тюремного устройства». Каково?!
— Ну, а следующая причина, Гавриил Исаевич?
— Та сложнее… Голову приклонить некуда. Свои, которые из тюремщиков, смеются, недобиток, говорят, царский. Ты, мол, прошлое, тебя не перевоспитаешь и убить надо. Мужики думают — за пайку хозяйскую держусь. Суки… коли нет у человека своей линии, коли он на политграмоте лбом бьёт пол перед хозяином, а вечером крысятничает, слабого грабит, к такому Гавриил Исаевич на дух не подойдёт. Воры, ты уж извини, Никанор Евстафьевич, тоже измельчали. Но тлеет в них ещё уголёк, дай-то Бог, не навсегда умершей России. Мене всех они поменялися. Мне ли не знать?!
— Не трави душу, Исаич, — тронул за плечо старика Дьяков, — на вот, держи. Пошпилил вчера немного с разной шушерой.
Никанор Евстафьевич положил в трясущиеся руки кочегара три пачки чаю и большой кусок непиленого сахара.
— А политические, к ним как относитесь? — продолжал интересоваться Упоров.
Новгородов не спеша рассовывал подарки по карманам, но сказал сердито:
— Они прежде были силой, рушащей настоящее государство, потому сочувствия к ним не имею!
— Таперича иди. Спасибо за нужное слово. Нам с бугром потолковать надо.
Новгородов натянул будёновку, застегнул на все пуговицы бушлат, поклонился поочерёдно каждому, а с порога положил поклон общий. С тем и исчез в сгущающихся сумерках.
Они сидели молча. Медленно тянулись секунды, и когда вор начал говорить, все вокруг будто замерло, прислушиваясь к его окающему басу:
— Трибунал говорит — им всякая помощь будет оказана, чтобы нас в тенёк подвинуть.
— Привыкли на солнышке. В тени холодновато будет. Это Морабели мутит. Знаешь, почему.
Дьяк вопросительно поднял глаза, тогда Упоров повторил ещё раз, но твёрже: