Листовка эсеров была последним документом в формуляре Азефа, последним штрихом его драматической карьеры в Департаменте полиции. Ее расклеивали в бедных парижских столовках и кафе, где собирались русские эмигранты, распространяли в Берлине, Вене и Лондоне, она ходила по рукам в Санкт-Петербурге и Москве, в Киеве и Одессе, в Ревеле и Гельсингфорсе. Азефа искали всюду и нигде не могли найти. Он исчез, словно его никогда не было, исчез, как дурной сон, оставивший после себя лишь мерзкое настроение и желание поскорее забыться.
Часы в углу принялись отбивать время. Бум, бум, бум, — голос их был хрипловат, надтреснут. Наступила полночь. Все. Сегодня сюда уже больше никто не придет, а завтра генерал Герасимов исчезнет, растворится в европейских просторах и будет ждать своего часа, часа, который обязательно придет!
... — Я знал генерала Герасимова.
Никольский произнес это почти с гордостью, плечи его по-военному распрямились, подбородок вздернулся.
— Да, я знал Александра Васильевича, — повторил он и замолчал, впившись острым взглядом в мое лицо. Он явно ожидал моей реакции, чтобы продолжать дальше, но я медлил, не зная, как реагировать на его почти хвастливое заявление.
— Интересно, — наконец подыскал я нужное слово. — Как же сложилась, в конце концов, его судьба? Разве вы успели застать его в живых?
— Да, господин писатель! Застал!
И опять в его словах мне послышалось какое-то хвастливое торжество.
— Мы встречались с ним в Париже, в тридцатых годах. Он был уже в преклонном возрасте, ведь родился он, господин писатель, если мне не изменяет память... в... в... одна тысяча восемьсот... восемьсот...
Лоб Никольского пошел мелкими стариковскими морщинами.
— ...восемьсот семьдесят первом году!
Справившись с одряхлевшей памятью, он с облегчением рассмеялся и уверенно продолжал:
— Он и в дни нашего знакомства был крепок, как в свои лучшие годы, собирал различные документы, хотел написать исторический труд о своей борьбе с революцией. И одновременно писал воспоминания. Я был тогда молодым и зарабатывал на жизнь журналистикой, писал всякую ерунду для эмигрантских газет, интервьюировал обломков империи, каждый из них в те годы хотел вновь оказаться на виду и урвать себе долю эмигрантского пирога. Я тогда был еще молод, он уже стар. Он по-стариковски любил говорить, я, по профессии, любил слушать и этим ему нравился, ведь и в те времена, как и в наши, умеющих слушать было гораздо меньше, чем умеющих говорить. И кроме того, в обществе еще жила память об Азефе. Опубликовал свои воспоминания Владимир Львович Бурцев... Его-то, надеюсь, вы знаете?
Я неуверенно кивнул головой:
— Эсеровский публицист, разоблачавший провокаторов в революционных организациях?
— По духу скорее народоволец, — поправил меня Никольский. — С эсерами, особенно в канун революции, он был чуть ли не на ножах, хотя, как и они, одно время считал, что монархию свалить можно с помощью террора. А вообще-то это был просто индивидуалист, одиночка, да и революция ему была не особенно-то и нужна. Вышла у него известная в ту пору книга «Воспоминания»... Так вот он о своей программе писал так...
Лоб Никольского опять пошел морщинами, лицо напряглось, веки опустились... И опять он справился с не-послушной памятью:
— Он писал... он писал... Да, он писал вот так: «Я постоянно твердил, что нам надо только свобода слова и парламент и тогда мы мирным путем дойдем до самых заветных наших требований». Нет, он не был революционером. А после Октября стал издавать в Париже белогвардейскую газету «Общее дело» и сколачивал контрреволюционный «Национальный комитет». Но именно он, Бурцев, разоблачил Азефа и нескольких других крупных полицейских провокаторов, таких, как шлиссельбуржец Стародворский и большевистский депутат в государственной думе Малиновский...
— Что ж, заметная личность тех лет, — согласился я с моим собеседником, все более недоумевая, куда же это он весь вечер ведет разговор...
— Разоблачение Азефа было звездным часом Бурцева, вершиной его политической карьеры, карьеры охотника за провокаторами. В тридцатые годы об Азефе писалось много, в эмигрантской прессе появлялись все новые и новые документы об этом черном эпизоде в истории революции, эпизоде настолько черном, что его называли «чернее ночи». Кто только тогда не писал об Азефе! Писали все, кроме... кроме Александра Васильевича Герасимова, последнего руководителя Азефа...
— Но почему же генерал Герасимов не хотел писать об Азефе? — осторожно заговорил я, инстинктивно почувствовав, что рассказ Никольского приближается к кульминации. — Не хотел ворошить старое? Чего-то боялся?
— Герасимов чего-то боялся? — с возмущением отшатнулся от меня Никольский. — Да знаете ли вы, господин писатель, что Александр Васильевич был смел до авантюризма! Энергии у него хватило бы на десятерых, а инициативы — на добрую сотню своих коллег по службе! Он был упрям и упорен, как и положено службисту-украинцу, честолюбив, как и положено плебею. Знаете ли вы, кто разгромил революцию девятьсот пятого года?
Я пожал плечами: