В этот не поздний еще вечерний час улицы города были уже пусты. Лишь редкие прохожие, опасливо оглядываясь, спешили по домам, да вооруженные патрули местных партий и организаций двигались по середине улиц, провожая настороженными взглядами почтительно объезжающие их машины. Подъезжая к патрулю, водители предупредительно зажигали в кабинах свет и сбавляли скорость, дожидаясь, пока кто-нибудь из патрульных не даст им знак проезжать — обычно это было небрежно-снисходительное помахивание кистью свободной от оружия руки.
Иначе, не дождавшись такого знака, можно было и получить автоматную очередь по машине. И каждое утра местные газеты сообщали о гибели все новых и новых неосторожных автомобилистов, напоминая, что в городе давно уже действует самоустановившийся комендантский час — с наступлением темноты и до рассвета.
Дипломатический номер на моей машине, доставшейся мне от преждевременно и неожиданно уехавшего на Родину сотрудника нашего посольства, и опыт езды по ночным улицам, накопленный за несколько лет жизни в этом ни на что не похожем ближневосточном городе, пока что спасали меня от неприятностей.
Я старательно подчинялся всем правилам игры. При приближении к патрулю притормаживал, освещал кабину изнутри и глушил свет фар, а поравнявшись с патрульными, высовывался из машины и твердо объявлял по-арабски:
— Сафара руссия! (Русское посольство!)
Иногда у меня вырывалось это в несколько другом варианте:
— Сафара советия! (Советское посольство!)
Но лучше было все же говорить «руссия». «Русских» здесь знали хорошо, а вот «советские» — для вчерашних крестьян, только начинающих осваивать политические азы, — «советия» мало что говорило, и они требовали остановить машину для выяснения с помощью своих, более грамотных товарищей смысла этого слова.
Без приключений добравшись до многоэтажного дома, где я жил и где располагался мой корпункт, я въехал под арку, ведущую в огороженный каменной стеною и отведенный под стоянку машин небольшой двор, и с облегчением вздохнул. Здесь наконец можно было считать себя в относительной безопасности. Отпер своим ключом решетку, загораживающую проход к лифту, вошел внутрь крохотного холла, запер решетку изнутри и вызвал лифт.
Ложиться спать я приучился рано, с птицами. Да и что было еще делать долгими, полными одиночества вечерами, в темноте или при свечах — перебои с электричеством были скорее правилом, чем исключением.
И засыпал я обычно быстро, накрыв голову подушкой, чтобы не просыпаться в течение ночи от грохота то и дело вспыхивавших уличных перестрелок.
Но в этот раз сон не шел. И виною тому были не только кофе и чай, так неосмотрительно выпитые мною за прошедший вечер. Мне снова и снова слышался голос Никольского...
Жандармский генерал Герасимов, провокатор Евно Азеф, тот самый, о котором писал Владимир Маяковский, — «ночь черная, как Азеф...».
ГЛАВА 9
...Департамент полиции денег на ветер не выбрасывал. Освещение Азефом революционного кружка в Карлсруэ и связей кружковцев с Россией втуне не оставалось. Когда информации накопилось достаточно, пошли аресты — и в первую очередь в Ростове...
..Уже с утра Евно чувствовал себя подавленно. Проснулся в пять часов и, как ни пытался, заснуть больше не смог — давило ощущение неизвестно откуда надвигающейся опасности, крушения с таким трудом налаженного спокойного, рутинного бытия. Он попытался успокоить себя, противопоставив смутности недобрых предчувствий трезвый, холодный расчет, на который всегда старался опираться в своих делах и поступках.
— Ну, что может мне грозить? — выстраивал он логическую цепочку.
— Связь с Департаментом надежная, проверенная. Сведения через господина Рачковского уходят в Россию регулярно, как регулярно поступают оттуда и деньги — 50 рублей ежемесячно, да премия к Рождеству — месячный оклад. В кружке — уважают. Упрекают, правда, что пренебрегаю революционной теорией, особенно трудами марксистов, но — каждому свое, он же, Евно Азеф, не терпит интеллигентской болтовни и не скрывает этого, он человек дела, революционной практики. Да, он не теоретик, он — практик, а это сейчас куда важнее для революции. И он тверд в своих убеждениях, не боится отдать за них жизнь. «Народный печальник», «борец», «идеалист» — он знает: так называют его кружковцы. Для них он — символ беззаветной борьбы против самодержавия и произвола, за свободу и демократию.
Азеф продолжал мысленно рассуждать в том же духе, но беспокойство не оставляло его, и маленький, гаденький страх никак не заглушался успокоительными, логически выверенными построениями. Страх был мучительным, как зубная боль, он изматывал душу, леденил мозг, и не было от него спасения.