И каждый раз, съезжая в заросший травой, заваленный обломками заброшенных домов переулок, ведущий к библиотеке, я испытывал жутковатое ощущение затаившейся в развалинах и подстерегающей меня опасности.
Деревянная дверь единственного в доме подъезда висела на одной ржавой петле, распахнувшись настежь и открывая темный вход с выщербленными ступенями грязной лестницы. На лестничную площадку первого этажа выходили двери трех квартир, две — заколоченные наглухо, третья вела в библиотеку.
Я четырежды с длинными паузами постучал — договорились о таком стуке мы с Никольским совсем недавно и по его предложению. И когда он просил меня об этом, мне показалось, что он старается скрыть от меня какое-то, совсем недавно появившееся у него беспокойство.
Вот и теперь, даже услышав условный стук, он открыл не сразу, а сначала спросил тихим, настороженным голосом:
— Это вы, господин писатель?
И переспросил еще дважды, убеждаясь, что слышит в ответ именно мой голос. Потом послышались металлические лязги, скрип отодвигаемого засова, и только после всего этого тяжелая, мореного дуба дверь открылась. Никольский стоял за выступом каменной стены, в засаленном домашнем халате, опустив правую руку в просторный, оттопыренный карман. Увидев меня, он с облегчением вздохнул, и напряженность на лице его сменилась доброй улыбкой:
— Ахлян, господин писатель, ахлян, добро пожаловать, — приветствовал он меня по-русски, и, вынув из кармана правую руку, протянул ее мне. И, обменявшись с ним рукопожатием, я невольно обратил внимание, что карман его сразу же провис, будто в нем находилось нечто тяжелое.
Пропустив меня в свое книжное царство, Никольский тщательно запер дверь изнутри, и я отметил про себя, что, хотя замки, с которыми сейчас возился Никольский, имелись на двери и раньше, старый библиотекарь никогда, по крайней мере в моем присутствии, ими не пользовался.
— Ничего не поделаешь, господин писатель, — ответил он на мой недоуменный взгляд, — лихие времена!
И выразительно похлопал по оттянутому какой-то тяжестью карману своего халата. Потом опять повторил арабское приветствие:
— Ахлян, ахлян... Проходите же и садитесь...
Следуя его приглашению, я прошел к столу, заваленному старинными амбарными книгами, исполняющими здесь, как я уже имел возможность неоднократно убедиться, роль каталогов. Один из венских стульев был слегка выдвинут из-за стола, словно специально для гостя. Я воспользовался этим безмолвным приглашением и сел, ожидая, что будет дальше.
— Итак, господин писатель, — торжественно заговорил, подходя ко мне, старый библиотекарь, — я обещал вам вчера кое-что показать.
— Да, мы говорили о жене Азефа — о Любови Григорьевне Менкиной.
— Именно о Менкиной, — подчеркнул Никольский, — ибо, когда Азеф был разоблачен, она, не дожидаясь с ним официального развода, отказалась от его фамилии. Бедная женщина...
В его голосе было сочувствие.
— Сколько сил надо было отдать, доказывая, что она ничего не знала о двойной игре мужа! Пришлось ей давать показания и членам следственной комиссии, созданной социалистами-революционерами, чтобы разобраться в деле виднейшего члена своего Центрального комитета и командующего Боевой Организацией «генерала БО», как потом стали называть Азефа некоторые писатели из русской эмиграции.
Он взял один из каталогов и раскрыл его на страницах, заложенных несколькими исписанными листками бумаги. Запахло книжной плесенью, бумажной пылью.
— Вот, господин писатель, извольте ознакомиться. Выписки из показаний мадам Менкиной следственной комиссии по делу Азефа.
Я осторожно взял из его руки протянутые мне листки. Текст на них был машинописный, под голубую, не новую копирку, с «ерами» и «ятями».
— А я, с вашего разрешения, пока займусь кое-чем в соседней комнате.
И, не ожидая ответа, он бесшумно скользнул за дверь, оставив меня наедине с запротоколированными несколько десятилетий назад показаниями еще одной из жертв «инженера Раскина».
«Стенографический отчет 15-го заседания судебно-следственной комиссии. 25 марта 1910 года», — значилось в верхней части первого листка.
«Ведет член комиссии Сенжарский. Отвечает товарищ Л. Г.».
Сенжарский просит товарища Л. Г., то есть Любовь Григорьевну, рассказать для начала, как сошлись их жизненные пути — ее и Азефа. И в стенограмме идут сначала несколько ничего не значащих, относящихся к процессуальной стороне дела, фраз. Я пробегаю их беглым взглядом и все же словно вживаюсь в событие, происходившее 25 марта 1910 года.
Любовь Григорьевна после некоторого препирательства с Сенжарским начинает отвечать на его вопросы.
«Перед тем как познакомиться с ним, — говорит она, имея в виду Азефа, — я работала в Дармштадте, в одной мастерской. Это было еще 15 лет назад, то есть в апреле будет 15 лет...»