Примерно так рассуждал я на досуге и, не успокаиваясь на этом, продолжая изображать глубину на мелководье, мысленно обращался к несправедливо осуждающим нас женщинам: знайте вы, жестокие и несправедливые, сильному полу тоже присущи слабости, а также природные инстинкты, каковые можно к таковым отнести. И один из них, из этих слабостей-инстинктов, — охотничья страсть. Я бы назвал её детективной — то есть, влечением к разгадыванию, распознаванию, расследованию, а значит, к исследованию. Этот период, кстати, зачастую даже куда увлекательней и приятней завершающего аккорда. (Если тот и прозвучит.) А вообще, мужчина был и есть, в бОльшей степени, полигамное существо, и противоположная форма бытия вызывает у него напряжение и даётся с трудом. Он, конечно, пробует держаться в рамках установленных правил, даёт неразумные обеты их не нарушать, корит себя, считая это чуть ли не предательством (а женщины именно в этом его и обвиняют), но что поделать — зов природы, голос инстинкта сильнее. И, возможно, ни сам мужчина, ни, тем более, его подруга не отдают себе полного отчёта в том, что в этих завихрениях и срывах, в некоторой степени, залог устойчивости и длительности семейного сосуществования (уж не говоря о пользе для здоровья мужчины)…
Чувствую, что сбиваюсь на развязную пошлость, а потому спешу унять свои размышления, однако, если вполне серьёзно, здравый смысл в моём суесловии, согласитесь, есть.
(Приходит на память один не слишком юный старший лейтенант — я знал его во время войны, — который гордился перед нами, что уже целых четыре года сохраняет верность жене. Но, кончив гордиться, сразу начинал жаловаться нашему фельдшеру на ту самую болезнь, намекнув на которую я закончил свои дурацкие речи и про каковую тогда слыхом не слыхал. Куда известней и популярней из болезней этого участка тела была в ту пору гонорея.)
В город Жуковский, помимо Крошки и Капа, я собирался взять с собой подстрочники стихов Якова Штернберга, немолодого театроведа и поэта из Румынии, который предложил мне сделать несколько переводов для его первой книги на русском, выходящей в одном из московских издательств. Стихи он писал на языке своих предков — еврейском, хотя русский знал совсем неплохо — ещё со времён жизни в царской России. Он родился в Бессарабии и вместе с ней попал сначала в Румынию после первой мировой войны, а потом, с ней же, в 1940-м, вернулся, но уже в Советский Союз.
Приятный, сдержанный, уставший от жизни человек с хорошим чувством иронии и юмора — в беседе, но не в стихах, — он ни на что не жаловался, никого не осуждал. Откуда узнал о моём существовании, могу только догадываться: скорее всего, его направила ко мне вдова другого еврейского поэта, Переца Маркиша (расстрелянного в конце 40-х), стихи которого я переводил для его посмертного сборника. А в книге Якова Штернберга я соседствовал с такими уже достаточно известными тогда поэтами и переводчиками, как Владимир Соколов, Борис Слуцкий, Лев Озеров, Александр Ревич, Лена Аксельрод, Андрей Клёнов. Некоторых из них я неплохо знал, что слегка согревало мою душу новичка…
Старик Штернберг не пожалел своих слабых сил и приехал как-то ко мне в Жуковский, чтобы, вдобавок к подстрочникам, дать кое-какие пояснения к стихам. И снова мы много говорили — о переводах и вообще о жизни, и в отношении первых пришли к смелой и довольно печальной мысли о том, что, наверное, правы те скептики, и самый яростный из них, кажется, писатель Набоков, кто считают, что стихи, в сущности, вообще непереводимы. Причём, самоуверенно добавлял я, таковыми они остаются, независимо от того, знает переводчик язык, с которого переводит, или делает это по подстрочнику, даже безукоризненно точному.
Из своего скромного опыта, витийствовал я, могу сказать, что и в том, и в другом случае сохраняется всё та же почти непреодолимая трудность, куда бОльшая, нежели при переводе прозы: уложить стихотворную строку со всеми её «аксессуарами» в прокрустово ложе размера и рифмы. То есть сохранить, по-старинному говоря, кадАнс, даже если рифма и ритм, как таковые, отсутствуют. Впрочем, знатоки считают, что и в настоящей прозе существует свой каданс, сиречь гармония. А под «аксессуарами» я имею в виду разнообразные иносказательные словосочетания с пугающими названиями, как то: метафора, метонимия, гипербола, не говоря уж о синЕкдохе и литОте…
Мой собеседник, человек, обременённый классическим дореволюционным образованием, с лёгкой улыбкой слушал эти горячечные литературоведческие «репризы», почерпнутые мною, в основном, из бесед с друзьями-литераторами, и, когда я исчерпал свои познания по этому вопросу, сказал, что недавно читал одну статью в румынском журнале о литературном переводе, и там приводились суждения о нём известных людей. Автор «Дон Кихота», к примеру, считал, что перевод напоминает изнанку фландрских обоев: видны те же нити, но узор уже не так красив.