Начался спор с того, что Володя обозвал Юльку кверулянтом. Тот слегка обиделся, но честно признался, что никогда не слышал такого слова, однако даёт голову на отсечение: оно не слишком комплиментарное. Володя ответил, что тоже до недавнего времени не имел о кверулянтах ни малейшего понятия, однако сейчас может доложить нам, что так называли тех, кто зациклен на стремлении всегда и везде считать себя ущемлёнными и обиженными и пытаются, всегда и везде, отстаивать свои права. И ладно бы ещё — свои, но также и тех, кто об этом отнюдь не просит и вполне удовлетворён своим положением, своей жизнью, своими…
— Очередями за колбасой, — подсказал я, — за водкой, хлебом, спичками. Не говоря уж о…
Володя, в свою очередь, не дал мне продолжить перечисление, которое могло надолго затянуться, и сказал:
— Всё это я знаю, дорогие собутыльники, и, тем не менее, согласен с теми из моих знакомых и друзей, кто не вполне одобряет безудержное диссидентство, иначе говоря, инакомыслие, которое мы начали позволять себе сейчас. И не потому, что…
— Ну да, — снова перебил я, — нам же оно не к лицу. Как свинье ермолка, — вспомнил ни к селу, ни к городу классика.
— Ты прав, мой юный друг, — ответствовал Володя, который был, как мы недавно выяснили, на целый год старше меня.
Он опрокинул ещё стопку, похрустел дефицитным маринованным огурцом из банки, привезённой кем-то из наших гостей, и приступил к более обстоятельному разъяснению своей позиции, которая не отличалась особой чёткостью, но всё же давала основания понять, что он на стороне тех, кто считает, что нынче, в период так называемой «оттепели», наступившей вскоре после того, как отдал концы Сталин, не следует особенно рьяно рвать на себе тельняшку, уличая и охаивая по любому поводу советскую власть, устно или письменно, ибо это не приводит ни к чему хорошему, а только грозит новым закручиванием гаек и новыми «заморозками». Ещё он сказал, что все эти «литературные» прорывы к правде, все разоблачения, появляющиеся теперь в печати даже у нас, уж не говоря о тех, которые доходят к нам из-за рубежа…
— …Я говорю, — уточнил он то, что мы с Юлькой знали и без него, — о романе Дудинцева «Не хлебом единым», о солженицынской повести «Один день Ивана Денисовича», напечатанных в «Новом мире», а также о «Докторе Живаго» Пастернака, о книгах В. Гроссмана «Жизнь и судьба», «Всё течёт» и некоторых других, которые мы с вами читали перепечатанными на машинке, зачастую на папиросной бумаге, верно? Бледные с жутким числом ошибок экземпляры… И многие из тех, кто печатал, распространял, а также читал их, поплатились за это: их увольняли с работы, а то и сажали… Так вот, хочу я спросить, — продолжал он, снова наливая нам и чокаясь с таким остервенением, что я испугался за целость стаканов, хотя они были гранёные, — на кой ляд все эти жертвоприношения, если подавляющее большинство из тех, кто умеет у нас читать и пользуется иногда своим умением, всё равно в глаза не видели этих книг и рукописей, а если видели, то уверены, что их пишут заядлые враги нашего народа — провокаторы, шпионы и даже, извините, евреи. А те немногие, кто прочитали, и без чтения знали обо всём раньше…
Я слушал его, и мне не слишком нравилось то, что он говорил, но проклятый скепсис заставлял со многим соглашаться. (Под скепсисом я в данном случае подразумеваю полное отсутствие надежды на хоть какое-то изменение режима в лучшую сторону, а также веры в возможности нашего народа, а значит, и самого себя, что-то сделать для этого.)
Я почти уже не раскрывал рта, больше слушал, и меня несколько удивляла горячность Юлия, с какой тот начал возражать: это было на него не похоже…
А теперь, поскольку, так или иначе, подвёл к этому, открою вам одну
И только я, сидя сейчас за письменным столом, написал эти слова, как кто-то меня как бы схватил за руку, и я как бы услышал:
— Не гони стружку, отец! За такое фуфло и в тюрягу?..
И я как бы начал отвечать на вопрос, невольно волнуясь и ощущая свою вину за всё, что с нами тогда было: