Однажды я принесла домой умирающую птицу. Коричневого цвета. Не знаю точно, что это была за птица. Она погибла бы, что бы я ни делала, но папа свернул ей шею, потому что «это добрее, чем оставлять ее страдать». Сомневаюсь, что это так. Но папа в это верил. Он не выглядел жестоким, больше прагматичным. Я хотела ее вылечить. Когда ты маленький и кто-то болеет, тебе хочется это исправить. Я боялась, что мама умрет, когда ее отвезли в больницу, чтобы родить ребенка. С тех пор мне всегда казалось, что я должна за ней приглядывать. Что она слабая и маленькая, как птичка, что ее нужно защищать.
Папа был брезгливым, всегда закрывал лицо, когда показывали ролики о безопасности дорожного движения. Интересно, сколько времени прошло, прежде чем она перестала хотеть уйти? Это была боль, которую она выбрала и не выбирала.
Я вижу бабушку впервые почти за год. Дядя Марк выглядит большим и неуклюжим, стоя в нашем коридоре. У него какое-то морщинистое лицо, будто кусок бумаги, который смяли, а потом расправили. Говорит в основном бабуля. Мама улыбается своей особенной улыбкой, которая как бы говорит «Проходите дальше, здесь нечего смотреть — все хорошо, пусть и не идеально». Могут ли они понять, что это не настоящая ее улыбка, что мама улыбается совсем иначе, когда реально счастлива? Ее настоящая улыбка широкая и совсем не девичья. В ней есть что-то удивительное.
Лазанья греется в духовке. На столе новые тарелки. Откуда мама их взяла, не знаю, но тарелки есть, а в коридорке довольно чисто. Мы здороваемся, я обнимаю бабушку. Она пахнет как леди: чистой одеждой, тальком и духами. Мы садимся на диван, накрытый цветочным покрывалом. Не надо было мне устраивать погром. Не надо было ругаться с мамой. Она не выдержит. Я все время забываю и злюсь, потому что она должна быть матерью. Мы разговариваем о школе и работе, все вежливо, как у людей. Но под поверхностью плавает что-то заостренное. Рыбы, похожие на лезвие ножа, или ножи, похожие на рыбу. Они режут или режут их.
Лауре стыдно за то, что со мной случилось. За то, что она этого не предсказала, поэтому это вроде как моя вина, хотя это неправда. Это стыдно. Грязный маленький секретик, только совсем не маленький в контексте нашего семейства или моей жизни. Мама взяла на себя роль мученицы и никак не может смириться с тем, что я дочь с мордой свиньи, которую ей приходится скрывать. Не всю меня, а только часть. Мне кажется, что я постоянно под вуалью, как принцесса в восточной сказке. Под слоями ткани можно разглядеть мое лицо, но только проблески, дразнящие и соблазнительные. Как у людей. А без вуали разбегаются. В страхе, что могут заразиться. Ей хочется, чтобы с ней случилось худшее, и ей тяжело принять, что мне было еще хуже. Грех, со мною совершенный, был больше, более преступным, более запретным.
Может, не таким болезненным? Кто знает. Иногда мне кажется, что больнее мне быть уже не может.
А потом Марк говорит:
— Твой отец лапал малышку Сьюзан.
Глаза застилает пелена, красная и черная, душераздирающая, и во мне вскипает ярость. Я почти кричу: «Мы вам говорили!», но вместо этого мой голос вежливый, пускай и жесткий. Как пистолет с глушителем — тихий, но все равно убийственный.
— Мы пытались вам сказать. Но вы не слушали. Когда жертвами были только я и мама.
У нее должны быть шрамы. Он научился бить, где этого не видно. Но она переехала к нему, а все ее друзья потихоньку отдалились, по одному, как перья с ощипываемой утки. А я ее утенок. Мне нравится смотреть на уток и утят. Они выглядят веселыми. Масленое мясо на масленых костях, завернутое в пестренькие перья.
Но дяде Марку никто не сообщил — только что мы рассказываем мерзости, а у папы тяжелый жизненный период. Он говорит, что знал о маме, но не все. Сьюзан сидела на коленках у него. Ерзала, как я. Это случилось раз или два, ей было неприятно, и она рассказала маме. Как я, она рассказала маме. Но мама послушала ее и рассказала мужу, и он поверил, и ее услышали. Его лицо серьезно.
— Я хочу, чтобы его посадили за решетку. Чтобы поплатился, — говорит нам Марк.
Потом он рассказал бабуле, и она подумала о тех вещах, которые ей почти что рассказала мама, от которых она так злилась. Только теперь ей нужно было злиться еще больше, но не на маму, а на папу и на себя за то, что не поверила. Говорит:
— Мне очень жаль, Цесси, моя милая.
Я пялюсь на нее мертвыми глазами, мысленно желая, чтобы она заткнулась и я смогла вернуться к себе в комнату и поразмыслить о том, что все это значит.