Он пришпорил коня, и латники тронулись за ним. Прошла, казалось, целая вечность, пока последний из них исчез в воротах.
— Скачи-скачи! — прошептал Фенолио, пока двор замка постепенно снова наполнялся веселым шумом. — Он уже осматривается тут, как в своих владениях, думает, он может раздуться в моем мире, как нарыв, и играть роль, которую я ему не предназначал…
Копье стражника прервало его на полуслове.
— Эй, поэт! — сказал Ансельмо. — Теперь можешь проходить. Давай пошевеливайся!
— Пошевеливайся? — возмущенно отозвался Фенолио. — Так ты разговариваешь с придворным поэтом Герцога? А вы лучше побудьте здесь, — сказал он детям. — Только не объедайтесь пирогами. Не подходите к огнеглотателю слишком близко, а то он бестолковый, может и обжечь, и не приставайте к медведю Принца. Ясно?
Малыши кивнули и тут же помчались к ближайшему лотку с пирогами.
Фенолио взял Мегги за руку и с гордо поднятой головой проследовал мимо стражника.
— Фенолио, — тихо спросила Мегги, когда ворота за ними закрылись и шум внешнего двора смолк, — кто этот Перепел?
За большими воротами было прохладно, словно здесь свила себе гнездо зима. Широкий двор затеняли деревья, пахло розами и другими цветами, названий которых Мегги не знала, а в каменном бассейне, круглом, как луна, отражалась часть замка с покоями Жирного Герцога.
— Да нет его вовсе! — ответил Фенолио, нетерпеливо таща ее за собой. — Я тебе потом все объясню. Пойдем. Мы должны наконец отнести Жирному Герцогу мои стихи, а то завтра я уже не буду придворным поэтом.
21
ГЕРЦОГ ВЗДОХОВ
Он не мог сказать королю «Не хочу!», потому что чем еще он мог заработать себе на хлеб?
В зале, где Жирный Герцог принял Фенолио, окна были завешены черной тканью. Пахло здесь, как в усыпальнице: засохшими цветами и свечной копотью. Свечи горели перед множеством статуй, изображавших — более или менее удачно — одного и того же человека. «Козимо Прекрасный!» — подумала Мегги. Погибший принц величественно глядел множеством мраморных глаз на них с Фенолио, пока они шли через просторный зал к престолу его отца.
По сторонам трона, на котором восседал Жирный Герцог, стояло два кресла с высокими спинками. Слева на зеленом плюше лежал шлем с султаном из павлиньих перьев, начищенный до такого блеска, словно хозяин собирается завтра выехать в нем на парад. На кресле справа сидел мальчик лет пяти-шести в камзоле из черного бархата, расшитом жемчужинами наподобие застывших слез. Это, видимо, и был именинник — внук Жирного Герцога и одновременно внук Змееглава.
Вид у мальчика был скучающий. Он нетерпеливо болтал короткими ножками, словно ему не терпелось убежать отсюда на внешний двор, к комедиантам, сладким пирогам и приготовленному для него креслу на увитом розами, повиликой и хвойными гирляндами помосте. По его деду, напротив, было похоже, что он вообще не собирается подниматься со своего трона. В широком черном одеянии он сидел, как обмякшая кукла, под вездесущим взглядом своего умершего сына. Невысокого роста, зато толщиной в два обхвата, описывала его Реза. Всегда с какой-нибудь едой в пухлых пальцах, всегда запыхавшийся от тяжести, которую приходилось нести его не слишком мускулистым ногам, и при этом всегда веселый, как беззаботная птичка.
Герцог, которого увидела Мегги в полутемном зале, был совсем не похож на это описание. Он был бледен, кожа провисала морщинами, словно принадлежала прежде более крупному человеку. Горе согнало жир с его тела, а лицо было таким неподвижным, словно навек застыло в тот день, когда ему принесли известие о смерти сына. Лишь в глазах все еще читались ужас и растерянность перед тем, как обошлась с ним жизнь.
Кроме внука и стражников, молча застывших в отдалении, здесь были еще две женщины. Одна стояла, смиренно потупив голову, как подобает служанке, хотя платье на ней было княжеское. Ее хозяйка стояла между Жирным Герцогом и пустым креслом, на котором лежал шлем с султаном. «Виоланта! — подумала Мегги. — Дочь Змееглава и жена Козимо». Да, это, конечно, она, Уродина, как все ее тут звали. Фенолио рассказывал о ней Мегги, подчеркивая, что задумывал ее как второстепенную фигуру: несчастную дочь несчастной матери и отвратительного отца. «Какая нелепость — сделать ее женой Козимо Прекрасного! — говорил Фенолио. — Но в том-то и дело, что эта история вытворяет, что хочет».
Виоланта была одета в черное, как и ее сын. Ее платье тоже было расшито жемчужными слезами, но мерцание драгоценностей не шло к ней. Лицо ее как будто нарисовали бледным карандашом на грязноватой бумаге, и от темного шелка оно казалось еще бесцветнее. Лишь одно бросалось в глаза на этом лице: темно-красная родинка размером с цветок мака, уродовавшая левую щеку.