Ирину, «ндравную» красавицу, занесло в зону сдуру, но уйти на свободу на хорошие деньги и спокойную жизнь по собственной воле она была не в силах. Тюрьма была для нее наркотиком. Работу она любила и творила чудеса, выправляя самые запущенные безнадежные мозги. Пацаны ее ценили, но все равно, когда она проходила мимо строя, ее сопровождал совокупный шелест: «Кис-кис-кис…» Она постоянно долбила лысину Шатохину, что малолетка — не исправительная колония, а воспитательная. Мое любопытство она пресекала на корню, не комментируя:
— Здесь не кладбище — ничего не накопаете. Здесь жизнь — ночная, дневному глазу не видная, и — страшная. Заканчивайте экскурсию, а то засосет.
А я прилип к «Можайке», как в детстве языком к медной заиндевевшей дверной ручке на даче в Зеленоградской. Тогда меня чудом отлепил папа Женя — полил теплой водой на ручку. Сейчас папа Женя, как всегда, опасался последствий, но от тюрьмы меня не отваживал — ему нравилось, что я споспешествую
К лету я разгулялся и завлек «на Можайку» Валерия Золотухина. И позвал папу Женю. Он привычно испугался, но поехал. И даже напек пирожков с рисом и капустой.
Клуб был набит до предела — огромный, советский, с потолком таким обветшалым, что через него проглядывало голубое небо. Персонала оказалось больше, чем узников. Золотухин пел, рассказывал про Высоцкого… Пацаны внимали слабо. Я сидел в зале среди них и диву давался: ничего их не интересует! Лица равнодушные. Только затаенная злоба на весь мир в глазах. Папа Женя опасливо посматривал по сторонам. Я подумал: а если они сейчас вдруг взбунтуются, ведь порвут нас с папаней в два счета, никакой персонал не поможет… По ходу дела ребята слегка повеселели.
Нежданно пошел дождь, клуб потек — концерт погас. На выходе голубоглазый крохотный пацаненок сунул папе Жене записку: «Я глухонемой, прошу печенья и защепки для белья…»
Папа Женя суетливо полез за деньгами.
— Не надо! — одернула его Ирина и показала мальцу на пальцах, чтобы не приставал.
Она отвела папу Женю в сторону и что-то ему сказала. Папа Женя побледнел и заторопился домой. Я окликнул Макса:
— Познакомься с папой Женей!
— Спасибо… папа Женя, — сказал Макс. — За сало. Вечером позвонил папа Женя и срывающимся голосом попросил меня больше в тюрьму не ходить. Ирина сказала ему, что я в эйфории, я не адекватен, может, что-нибудь произойти непоправимое. А про глухонемого рассказала, что он изнасиловал второклассницу, испугался, что расскажет, и палкой выдавил ей глаза. Убежал, вернулся и на всякий случай перерезал ей горло.
— Не ходи больше в тюрьму, сынок.
С трубкой в руке я подошел к зеркалу: мне пятьдесят. Я лысый, знаменитый. Кто еще меня учить будет! Я сам всех могу научить!
— Хорошо, папа. Я подумаю.
Завещания отец не оставил. Я опасался склоки с сестрой из-за невеликого наследства: квартира, скарб, коллекция открыток, которую начала собирать еще прабабушка. Но раздора не вышло. В памятке на двери шифоньера значилось:
Носки парные, носки разрозненные — вторая полка.
Пальто зимнее перелицованное без воротника — в шкафу.
Пальто кожаное меховое Левино, соболья шапка — фанерный баул на антресолях. Письмо — под сорочками.
В письме:
…Квартиру и открытки продать и поделить поровну. Чур, не жулить! Открытки желательно — в одни руки (так просила бабушка Саша). Левино меховое пальто — Максу, когда выйдет.
И схема родственной могилы на Ваганькове, куда захоронить его урну.
В старинном дубовом шкафу с цаплей на одной ноге, державшей в клюве виноградную гроздь, как всегда, был полный набор — коньяк, вино, дорогой шоколадный набор, подернутый сединой, престижное курево, хотя сам папа Женя не курил. В холодильнике: красная икра-перестарок розового цвета, окаменевшая сырокопченая колбаса, водка из прошлого века…
Смерть папа Женя допускал у других, своей же — сторонился. Он практически не болел и к чужим хворям относился скептически. Пока человек не умирал. Вот тут он вставал в полный рост, отодвигал меня, профессионального могильщика со связями, и все черные хлопоты брал на себя.