Поскольку Единый или Его Имя считаются мертвыми или отвергнутыми, предоставляется возможность заместить его сериями воображаемых генеалогий. Эти семьи, братства или мифические, эзотерические или исторические двойники, которых Нерваль лихорадочно размещает на месте Единого, видимо в конечном счете обладают значением заклятия, заклинания, ритуала. Эти имена указывают, но не обозначают – не столько свой конкретный референт, сколько массивное, непреодолимое, неименуемое наличие, словно бы они были анафорой единичного объекта: не «символическим эквивалентом» матери, но деиктическим «это», значение которого пусто. Имена собственные – это жесты, которые указывают на потерянное бытие. И из него сначала ускользает «черное солнце меланхолии», прежде чем не установится эротический
Представляя себе это несимволизируемое в качестве материнского объекта, источника горя и ностальгии, как и ритуального поклонения, меланхолическое воображаемое сублимирует его и обретает защиту от провала в асимволию. Нерваль формулирует временную победу этой настоящей паутины имен собственных, вознесенных из пропасти потерянной «Вещи», следующим образом: «Я долго кричал, призывая мать именами, данными античным божествам»138
.Итак, меланхолическое прошлое не проходит. Как и прошлое поэта. Он – бессменный историк, но не столько своей реальной истории, сколько символических событий, которые привели его тело к значению или же угрожают его сознанию гибелью.
Стихотворение Нерваля обладает, таким образом, предельно мнемонической функцией («молитва богине Мнемозине», – пишет он в «Аврелии»139
) в смысле поминовения генезиса символов и фантазматической жизни в текстах, которые становятся единственной «реальной» жизнью художника: «Здесь для меня началось то, что я назову излиянием сновидения в реальную жизнь. Начиная с этого момента, все порой приобретало двойственный облик…»140. Например, можно будет проследить в этом отрывке из «Аврелии» связку следующих сцен: смерти любимой женщины (матери), идентификации с ней и со смертью, выстраивание пространства психического одиночества, поддерживаемого восприятием некой бисексуальной или асексуальной формы, и, наконец, взрыва печали, который описывается упоминанием «Меланхолии» Дюрера. Следующий отрывок можно проинтерпретировать как поминание «депрессивной позиции», столь любимой поклонниками Кляйн141:Вдовец и поэт, существо звездное и могильное, отождествляемое со смертью или с орфическим победителем, – это лишь некоторые из открываемых нам чтением «El Desdichado» двусмысленностей, которые указывают на
Меланхолик, никогда не вытесняя тревожные ощущения, возникшие из-за потери объекта (архаического или актуального объекта), устанавливает потерянную Вещь или потерянный объект в себе, идентифицируясь, с одной стороны, с благоприятными, а с другой стороны – с пагубными моментами потери. Здесь мы сталкиваемся с первым условием раздвоения его Я, запускающим целую серию противоречивых идентификаций, которые попытается примирить работа воображаемого. Среди них – тиран-судья и жертва, недостижимый идеал или неизлечимо больной и т. д. Фигуры следуют друг за другом, встречаются друг с другом, преследуют или любят друг друга, заботятся друг о друге и отвергают друг друга. Братья, друзья или враги – двойники могут развить подлинную драматургию гомосексуальности.