— Oh, consentez, que le sang fait tout! — заканчивала она свои геральдические размышления, обращаясь к Протасьеву, заехавшему по соседству проводить её до Обуховых.
Однако, несмотря на то, что все помыслы госпожи Каншиной за туалетом и в карете во время переезда были исключительно направлены на баронессу Мейен, она сочла долгом сделать сначала вид, что не заметила или не узнала её. Когда же в ответ на её притворно небрежное прищуриванье глаз баронесса на глазах всей шишовской публики подошла к ней с дружелюбным приветом — госпожа Каншина не видела пределов своим любезностям.
Она, к своему несчастью, ужасно близорука и через это часто попадает в весьма неприятное положение; баронесса, вероятно, знает, что прежде она была нисколько не близорука, но в последние годы, особенно после рождения Агаты, — баронесса, кажется, знакома с её дочерью Агатою, её маленькой домашней артисткой, — так после рождения Агаты глаза её очень ослабели. A propos, у неё в семействе всего понемножку. Ева — немножко поэтесса, Зоя — художник: она премило рисует акварелью цветы и растения, а Агата — музыкантша. Госпожа Каншина будет себя считать счастливейшею матерью в мире, если дорогая баронесса, серьёзное и многостороннее образование которой всем известно, захочет обратить внимание не её дочек, — баронесса извинит её материнскую слабость:
Суровцов давно приехал к Обуховым, но, по своей обязанности постановщика картин должен был всё утро возиться в манеже, почему он даже не надевал фрака до самого обеда. Когда он явился в дом, толпа была в полном сборе. Карточные столы были расставлены не только в комнатах, но и на балконе, для дам. Мужчины, не игравшие в карты, слонялись между столами или толпились в кабинете, накуренном до того, что нельзя было различать физиономий. Девицы стаились отдельно и прохаживались по комнатам и аллеям сада целыми шеренгами, схватившись за руки. Немногие кавалеры, посмелее и помоложе, атаковали их своими любезностями, а большинство отлынивало к сигаркам, в бесцеремонный кабинет, не рискуя на светскую болтовню. Стол был подан в одной из широких крытых аллей сада: блестящий, бесконечно длинный и изысканный. Француз Филипп убрал как-то необыкновенно картинно вазы с виноградом, апельсинами, грушами и конфетами, и сочинил для середины стола такую невероятную pi`ece mont'ee, что даже сам улыбался и подмигивал, проходя мимо неё.
Около стола с двух сторон были устроены две палатки: в одной был буфет, в другой музыканты. Обедать сели поздно, когда уже совсем ослабел жар июльского дня. Мимо решётки сада вела дорога в поле, и нескончаемые вереницы возов, высоко нагруженных снопами, тяжко тянулись по ней на утомлённых мужицких лошадёнках. Мужики, в пыли и в поту, загорелые, в одних белых рубахах, лежали животами на высоте возов, отдыхая во время переезда от пятнадцатичасовой работы. С безмолвным удивлением смотрели они с этой высоты на беспечное роскошное пиршество, гремевшее среди зелени сада, на яркие наряды гостей, сверкание серебра и хрусталя, и сурово погоняли своих выносливых лошадок, преследуемые шумом весёлого говора, звоном бокалов, хлопаньем пробок и торжественными звуками музыки, игравшей туши.
— Ишь, малый, баре-то как пируют, не по-твоему! — насмешливо заметил Иван Дубиночкин соседу, ехавшему позади. — Ты косушку одну возьмёшь на три гривны, и праздником почитаешь.
— Ты с барами ровня, что ли? Чего верстаешься? — огрызнулся обидевшийся сосед. — Я косушку возьму, да на свои, а ты, может, ведро, да на чужие. Благодарить Бога, мне ещё ни разу кабатчик шеи не костылял! А по тебе, должно, попало.
— Ты видал? Как же! — сердито перебил Иван, передёргивая вожжами и погоняя лошадь.
И долго-долго, до самой ночи, скрипели по дороге такие же возы, на рыжих и гнедых лошадёнках, и изумлённо глядели с них на барское веселье загорелые бородатые лица в белых пропотевших рубахах.