— Ну вы очень преувеличиваете, согласитесь с этим, — вступился Багреев. — Нельзя так обобщать частные случаи. Ведь есть же у нас, — ну, если не у нас, в Европе, по крайней мере, — адвокаты, которые вполне осуществляют идеал, поставленный наукою. Есть же люди с строгим направлением, твёрдо идущие к цели, такие люди, словом, которые не могут взяться за безнравственное дело и которые приносят человечеству только пользу.
— Ну, батюшка, вы человек ужасного парадокса! — поддерживал правовед, который вообще не сочувствовал никакой резкости, ни в убеждениях, ни в манерах.
— Нет, господа, я вовсе не человек парадокса, меня интересует дело, а не слова. Когда я вижу за медовыми речами горькую действительность, я называю её принадлежащим ей именем, и больше ничего. Вот я слушал, как вы сейчас толковали о пролетариях, о пересоздании общества. Знаете ли вы, отчего я не вмешался в ваш разговор? Потому, что это были одни слова и только… пустые слова.
— Пустые… Это очень откровенно, хотя и не вполне доказательно, — обиделся Багреев, и его синие стёкла гневно сверкнули на Суровцова.
— Конечно, пустые, извините меня за откровенность, — тем же спокойным тоном продолжал Суровцов. — Я человек простой и люблю простую постановку вопросов. Сознайтесь, чтò вас действительно интересует : судьба пролетариев или то, что вы умеете поговорить о них красно и оригинально, не так, как другие? Ей-богу, последнее…
— Послушайте, — перебил его Багреев раздражённым тоном. — Я ничего не имею против искренности вообще. Но я нахожу, что наша цивилизация не напрасно выработала известные приёмы в обращении людей, которые люди называют приличием. И я бы, с своей стороны, предпочёл…
— Эх, господа, господа! — с усмешкой сказал Суровцов. — Вот все мы таковы. Проповедуем истину, простоту, а обижаемся на самое скромное слово правды. Позвольте мне договорить, как умею. Я ни малейшим образом не намерен оскорблять вас; говорю, как привык. Ну, разве такие люди, как мы с вами, действительно станут за пролетария? Действительно почувствуют всё горе его жребия?
— То есть что вы хотите сказать, я не совсем понимаю вас? — сказал Багреев, смущённый до крайности этою необычною для него бесцеремонностью.
— Посмотрите не себя, кто вы, — говорил Суровцов, к несказанному изумлению всей прохоровской компании. — Вас одел какой-нибудь Сарра или Шармер. У вас бельё из Парижа, сапоги из Вены, на вас золотые цепи; без сомнения, вы завёртываетесь в дорогую куницу или скунса, ездите на рысаке, проживаете годы за границей, по Англиям, по Америкам, ничего, конечно, не делая, «наблюдая жизнь» из комфортабельных гостиниц, из вагонов первого класса.
— Не можете ли вы избрать для ваших ораторских упражнений кого-нибудь другого и оставить меня в покое? — гневно перебил его Багреев, повёртываясь к Суровцову спиною.
— Извините, пожалуйста, — спохватился Суровцов. — Всё равно, я хоть про себя буду говорить. Я вас беру, как тип, а не как господина Багреева.
— Прошу вас оставить меня и как тип, и как господина Багреева, я не привык служить моделью. Готов оспаривать ваши взгляды, но не желаю, чтобы вы иллюстрировали их моей особой.
— Полноте, пожалуйста, — сказал Суровцов, — к чему такие натянутости между людьми? Мы, слава Богу, не дипломаты и дом нашего милого Сергея Семёныча не дворец Наполеона. Не ставьте каждое лыко в строку! Не сбивайте меня. Я хочу сказать, что пролетарий — это только результат; причина — мы сами. Пока нам будет хотеться одеваться покрасивее, есть послаще, жить поленивее, до тех пор будет и пролетариат. Вы не хотите его — изменитесь сами, переродитесь в своих привычках. Ведь вот у первых христиан пролетариата не могло быть. Там все были одинаково скромны, одинаково трудолюбивы, все считали грехом корысть и добродетелью самоотвержение. Похожи ли мы с вами на них? Правда, вы не любите сравнения с собою, прошу извинить. Ну, Прохоров, — возьмём моего приятеля, автора последней статьи в защиту пролетария — ты ведь не сердишься, Сергей Семёныч? Ну признайтесь, идёт-таки ему вздыхать о бедняке? Посмотрите на него: сытый, белый, в перстнях, угощает нас как Лукулл, каждая бутылка три-четыре рубля, а бутылок дюжины. Ведь на одну нынешнюю вечеринку его прокормишь целый год нескольких пролетариев. А на то, что стоят его обои, лампы, его ковры, можно было бы соорудить фаланстерию для бедняков. Не шутя!
— Ты опять на личности! Ты ужасно потешный спорщик! — с улыбкой наигранного невнимания, словно мимоходом, заметил Прохоров. — Право, я начинаю думать, что ты сочиняешь на себя. Ты никогда не мог быть профессором. У тебя методы не человека науки, а — извини, пожалуйста, ты равно охотник до бесцеремонности, — а… канцелярского крючка. Ухватишься за какой-нибудь перстень, за какую-нибудь бутылку и на этом строишь мировые приговоры. Извини, что перебил тебя. Я не буду мешать твоим разглагольствованиям. Они меня сильно забавляют. Продолжай, пожалуйста.
Прохоров намеренно принял этот небрежный тон, чтобы снять с себя перед публикой опасную обязанность состязаться с своим приятелем.