— Батюшка, ради бога не обижайтесь. Я совсем не охотник ломать копья остроумия. Говорю, как приходится, самым простодушным манером. Конечно, наука — всё. Только вся наука, а не та её мёртвая часть, которая называется теориею. Наука делается рычагом мира только тогда, когда она входит, как кровь, в организм человека; когда она оживляет в нём всякий нерв, направляет всякое его движение. Наука — это вся истина; чтобы жизнь человека подчинялась истине, необходимо, чтобы истина воплотилась в него. А это что значит? Значит, мало
— Какой же смысл имеют в таком случае твои насмешки? — вмешался Прохоров, которому показалось, что теперь горизонт разъясняется и что Суровцов поневоле должен сделать несколько очистительных шагов навстречу ему. — Ты сам сознайся теперь, что мы сходимся близко, что наше разногласие только кажущееся. Тебя интересует одна сторона вопроса, нас другая. А в сущности мы стоим за одно. А ведь ты каким было петухом набросился, herr professor… Заклевал было совсем, — с игривостью закончил Прохоров. — Наш брат юрист не горячится, как вы, учёные, зато видит дальше и вернее. Я недаром сказал: rira bien…
— Именно недаром, — засмеялся Суровцов. — Я и теперь не могу не смеяться над вашими затеями оплакивать жребий голодающих и холодающих дюжинами шампанского, перед бронзовыми каминами. Соловья баснями не кормят — просто, да ясно. Ты, как адвокат, — ярый эксплуататор, вопиющий монополист; как Серей Семёныч Прохоров — роскошник и сластолюбец, и все мы более или менее такие; зачем же ты хочешь только в петербургском журнале, в отделе хроники, заявляться санкюлотом, другом народа, да и то за выгодную полистную плату? Ты плачешь за народ в своих корреспонденциях типографскими чернилами, а народ настоящим образом плачет от тебя в твоей конторе. Ведь согласись сам: человек, заработывающий тридцать рублей в год на все свои потребности, не может платить тебе за одно дело триста, четыреста рублей. А без тебя он может делать это дело; а ты не можешь браться за дело дешевле сотен — не стоит, мол, рук марать. Если все люди останутся такими, как мы с тобой, — ей-богу, напрасно и заботиться о судьбе пролетария. Мне кажется, всякий деревенский помещик, поедающий кулебяки и не читающий ничего, кроме «Московских ведомостей», полезнее для пролетария, чем мы с тобою. Он ему то овсеца взаймы даст, то похлопочет за него у судьи, то барыня его больных ребятишек полечит. Мало, конечно, а всё ж больше пользы, чем от твоих корреспонденций.
— Благодарю за дифирамб! — сказал Прохоров, бледнея от злости, но стараясь улыбнуться.
— Поневоле вспомнишь Руссо, — продолжал Суровцов, не замечая негодования хозяина. — tel philosophe aime les tartares pour être dispensé d’aimer ses voisins… Согласитесь, господа, что он метко попал во многих из нас.
— Ну, крутогорский Цицерон! — вставил Протасьев, давно с улыбкою удовольствия следивший за поражениями Прохорова. — Ты наколот .как жук на булавку, и не шевелись!
Невольный дружный хохот ответил на эту выходку, но сейчас же смолк. Гости растерялись не менее хозяина. У Прохорова потемнело в глазах. Даже увлёкшийся Суровцов заметил его крайнее смущение и смекнул, что наделал много неловкостей. Один Протасьев наслаждался торжеством; он был зол по природе, а с некоторого времени, убедившись в видах Прохорова на Лидочку, неумолимо преследовал его, где только мог.
— Господа, я примирю ваши противоречия! — заговорил правовед, который считал себя глубоким знатоком света и был искренно убеждён, что его дипломатия в состоянии успокоить самые возбуждённые страсти. — Я по праву могу быть третейским судьёю: и как патентованный законник. и как человек вне партии. Я нахожу, что обе стороны виноваты и обе стороны правы.
Правовед нарочно остановился и оглядел самодовольными белесоватыми глазами публику; он твёрдо рассчитывал, что при такой эффектной выходке она грянет хохотом и неприятное дело окончится весёлою шуткою. Но публика была слишком смущена серьёзно обиженным видом хозяина, чтобы хохотать над остротами правоведа.