Но ее самой там больше нет. Теперь она — это легкий, похожий на облачко дух, который связывает с ее слабеющим телом лишь тонкая, почти неуловимая ниточка. Дух, который сам подобен нити, сматывающейся с тоненького мотка пряжи, и увлекаемый все дальше и дальше вихрями смерча. Мрак ускользает куда-то в сторону — каменные стены больше не окружают ее тесной темницей, она движется вверх по виткам огромного расширяющегося вихря, который высасывает ее из собственного тела. А она все движется по все расширяющимся виткам спирали, по просторам ночи, где нет ни времени, ни пространства...
Где-то бесконечно далеко нога, которая ей уже не принадлежит, споткнулась о какой-то маленький предмет прямоугольной формы, и тело, которое ей также больше не принадлежит, опустилось на колени в россыпи влажных, глухо стучащих костей. И когда брошенное, покинутое тело упало прямо на каменный пол, весь усеянный костями, грудь, которая ей не принадлежит, больно ударилась об угол этого прямоугольного ящичка. Но во все расширяющихся спиралях вихря этот жалкий сморчок, который еще смел называть себя Джирел, вдруг взбунтовался.
Помни, ты должна вернуться, ты должна вспомнить, вспомнить что-то очень важное... очень важное...
И вот она снова лежит на скользких, холодных камнях, усеянных костями, и руки ее вцепились в маленький прямоугольный предмет, так же, как и эти камни, так же, как и эти кости, скользкий на ощупь. Какая-то коробочка, ящичек, влажная кожаная шкатулка, покрытая толстым слоем плесени. Шкатулка Эндреда, за которой безуспешно охотились столько искателей сокровищ в течение двух сотен лет. Шкатулка, защищая которую погиб Эндред и за которую она тоже погибнет, уже погибает во мраке и сырости среди костей. Погибнет от жестокой и неумолимой силы, которая снова устремилась к ней, чтобы схватить и унести за собой...
Все чувства опять почти покинули ее, но вдруг до ее затухающего слуха долетел далекий собачий лай — истеричный, визгливый лай. В ответ залаяла еще одна собака, потом послышался мужской голос, который кричал что-то на неизвестном языке, кричал дико и торжествующе, задыхаясь от ликования. Но опять налетел вихрь, и снова он попытался выхватить ее из тела, закружил ей голову, затуманил сознание, все поплыло...
Странно, но именно музыка, да-да, звуки музыки заставили ее прийти в себя. Где-то пели струны лютни, да так, словно само безумие бряцало по ним, беря один за другим дикие, немыслимые аккорды. Да, это лютня шута-карлика стонала и вскрикивала, и безумная музыка пробудила ее, вызвала из небытия, привела к ее собственному телу, которое ничком валялось в сырости и мраке. О, как больно ноет ушибленная о твердый угол шкатулки грудь...
А вихрь все раскручивался и отлетал все дальше и дальше. Стены раздвинулись, и она больше не ощущала тесноты тюремной темницы, и запах сырости и разложения больше не жег ей ноздри. Как вспышка, которая буквально потрясла ее, пришло понимание того, что случилось; она вцепилась во влажную шкатулку — стены вообще исчезли; она сидела, прижимая шкатулку к груди, и, моргая, вглядывалась в темноту.
Вихрь все еще ревел, все бесновался вокруг нее, но, как ни странно, он теперь ее больше не трогал. Нет, было что-то такое за пределами его — какая-то иная и странная сила, с которой он, похоже, вступил в схватку, сила, которая... которая...
Она снова оказалась в темном зале. Она почему-то поняла это сразу. Где-то звенели, назойливо дребезжали все те же безумные струны лютни, и она, сама не понимая, каким образом, могла все видеть. Еще было совсем темно — но она все видела, и видела очень хорошо. По залу разливалось ясное свечение, взявшееся словно ниоткуда, сияющее само по себе, и в этом призрачном свете не собственным зрением, не глазами, но всем своим существом она узнавала знакомые лица, знакомые фигуры, широким хороводом кружащие вокруг нее, словно они круг за кругом, круг за кругом исполняли странный колдовской танец. Вот мелькнуло изборожденное морщинами, сияющее от возбуждения лицо Аларика; вот сверкнули широко раскрытые глаза Дамары с огромными белками вокруг зрачков, слепо всматривающихся в темноту. А вот проплыли мимо и эти двое мальчиков с порочными лицами, по которым, казалось, пробегал отсвет самого ада. В ушах звучал неистовый лай собак, и одна из борзых прыжками пробежала почти вплотную и скрылась, и глаза ее тоже пылали нездешним, неземным, инфернальным огнем, а язык свисал между оскаленными в диком экстазе зубами. Этот безумный хоровод все кружил, все кружил вокруг нее в призрачном сиянии, которое трудно было даже назвать светом,— это было нечто совсем другое. И рыдали струны лютни, и пели струны с такой дикой силой, какой вряд ли можно было ожидать от этого инструмента, и на всех лицах играло жуткое веселье, дикая, потусторонняя радость,— даже на собачьих мордах сияла она,— и это было куда страшней, чем даже грозное нападение Эндреда.