— Недослышал я, родимый: если что?
— Да есть у меня опасение. Как бы они не узнали об этом…
— О чем, Володь? Но если секрет — не говори.
— Это не секрет, но кое-кто из моих товарищей об этом знает.
— А что?
— Это, конечно, между нами, но один мой товарищ, его тоже уже взяли, в портрет Сталина выстрелил.
— Ай-яй-яй! Глупости ты говоришь, не могло быть такого. Никак не могло быть такого. Ты что — сам видел или просто сплетню услыхал?
— К сожалению, хоть я этого не видел, это было.
— Ну, ничего! Забудь об этом. Раз никто не знает, не спрашивает, никто и не узнает. Вот котлеты бери — еще теплые, домашние. Лишь бы этот твой друг сам сдуру не ляпнул. Хороший товарищ?
— Друг! Толька Жигулин.
— Жигулев, говоришь?
— Нет, Жигулин.
— А то у меня на фронте друг был Федька Жигулев, разведчик, замечательный был человек. Погиб.
Старичка Ляговского и вправду выдернули на этап дня через два[13]
. И остался Володя опять один. Зато его начали вызывать на допросы. Сначала о том, о сем, а потом вдруг:— Что вам известно о расстреле портрета Вождя? Кто стрелял? Где и когда это было?
— Ничего такого не было! Ничего об этом мне не известно.
Володька, конечно, понял, что Ляговский его заложил. Но показания таких стукачей к делу не пришьешь — вот они и взялись за меня и за него.
Однажды утром я услышал близкие, больные крики, знакомый голос — голос Радкевича. Его били в соседней камере. Я сразу понял, что из него выбивают. Меня уже спрашивали про портрет и говорили, что на меня показывает Радкевич, но я наотрез все отрицал. Полагаю, они специально избивали Володю рядом: чтобы мне было слышно, в соседней камере была открыта форточка-кормушка.
Я нажал сигнал — над дверью моей камеры вспыхнула красная лампочка. Надзиратель открыл кормушку мгновенно, как будто ждал этого.
— Гражданин начальник, мне срочно нужно к следователю. Рядом бьют моего товарища Владимира Радкевича, а он не виноват. Я виноват! Прекратите избиение!
Избиение прекратилось, а минут через пять я был уже в кабинете Белкова. Прямо с порога я сказал:
— Прикажите не бить Радкевича! Он не виноват. Это я стрелял в портрет.
— Я уже позвонил. Садитесь! Из какого оружия?
— Наган!
—Чей? Ваш? Киселева?
— Нет. Мне его просто приносили для починки.
— Кто приносил?
— Васька Фетровый. — Я назвал первое, что мне на ум пришло.
— Кто он?
— Шпана.
— Где он обитает?.. Впрочем, это не главное. Где вы стреляли?
— На квартире Киселева.
— Когда?
— Седьмого августа.
— Кто был?
— Я, Батуев, Киселев.
— Еще?
— Больше никого.
Позже, читая, согласно статье 206-й, все дело, я обнаружил, что ни Киселев, ни Батуев не подтвердили моего признания. Да, сидели втроем, выпивали, но никаких выстрелов не слышали[14]
.Как следует из документов технического отдела Управления ГБ, в квартире Ю. Киселева ни под портретом Вождя (слева), ни под портретом Мичурина (справа) никаких следов пуль обнаружить не удалось, хотя штукатурка была снята не только под портретами, но и весьма далеко вокруг них. Вероятно, из-за чрезвычайной шаткости позиции следствия в этом вопросе позднее мне дали подписать протокол-признание «о прицеливании в портрет Вождя» при тех же обстоятельствах. В окончательное дело, однако, были включены оба протокола.
Благодаря мне нашего Хариуса не убили во Внутренней тюрьме. Однако еще в тюрьме он заболел циклофренией (старое название болезни, новое — МДП: маниакально-депрессивный психоз).
После моего признания о стрельбе в портрет наша «антисоветская молодежная организация КПМ» стала еще и «террористической».
Я вполне мог бы держаться, мог бы держаться до конца и не получил бы дополнительный страшный пункт статьи 58-8 (террор). Но Володьку убили бы. Я совершил оплошность, рассказав ему о том, как опробовал его наган. А он поделился своими опасениями с профессиональным стукачом-наседкой. Он был еще, по существу, ребенком. Он потом долго (наверное, до самого конца жизни) горько переживал свою детскую доверчивость, из-за которой повесил на меня страшную статью, страшный 8-й ее пункт.
В. Радкевич был совсем мальчиком, еще растущим подростком! Он в буквальном смысле слова рос в тюрьме, отмечая черточками на стене свой рост. Самый маленький при аресте, он за время разлуки стал на голову выше большинства из нас.
Но я снова забежал вперед. Вернусь к следствию. По мере раскрутки А. Чижова, в ноябре — декабре сорок девятого года усилилось давление на Б. Батуева, на меня, на В. Рудницкого, на Ю. Киселева. Единственный экземпляр Программы КПМ, как я уже писал, был уничтожен Борисом до ареста. И теперь следственный отдел с помощью А. Чижова решил «воссоздать» основные тезисы нашей Программы. Изучение классиков марксизма и т. п. было отброшено, исчезло с листов протоколов. Программной статьей была признана статья Б. Батуева (Анчарского) «О предпосылках, толкнувших нас к созданию КПМ» в журнале «В помощь вооргу». Там они уцепились за ошибочную фразу: «КПМ — фракция ВКП(б)».
В ответ на обычные наши ответы: «борьба с бюрократизмом», «помощь ВКП(б) и ВЛКСМ», «изучение известных трудов» — на нас орали: