— Православные! Товарищи! — заговорил, медленно вставая и крестясь, Кирила Васильич. — Дума моя такая — нужно челом царю бить на злодеев! Пусть будет его царская воля!
— А Плещеев на цепь нас не посадит? — пробурчал, качнувшись, Стерлядкин.
— А народ на что? — повернулся к нему Кирила Васильич. — Всех на цепь не посадишь! Мир — сила…
— Конешно, опасно, — потом продолжал он, погладив бороду. — Ежели народ встанет, так он сослепу немало дров наломает, да бояре его изобьют. И все. Надо нам знать, чего просим. Надо путь дать народу, чтобы он шел зряче. Все вместе, одной волной! Пишется пером, да не вырубишь топором! Напишем же, братья-товарищи, челобитную. Все как есть. Государь-то от Троице-Сергия будет в обрат ехать, Москва будет его встречать — мы и подадим бумагу! Двинем народ!
Собрание молчало, в молчании этом уже зрела мысль, у каждого тело словно согревалось решимостью.
— Настасья! — решительно приказал Кирила Васильич. — Тащи черниленку, да перьев, да бумагу. Возьми в ставце, я давеча там припас.
На Спасской башне пробило уже три часа после захода солнца, поднялся над крышами между березами желтый полумесяц, в садике Босых щелкал соловей, щелкал, урчал, бил трелью, дудкой, буйно пахли сирени, а в горнице Босого все еще сидели гости, тесно сгрудившись к концу стола, и перо дьяка Зайцева так и порхало по бумаге.
«…да и нас, твоих государевых бедных людишек, те бояре ныне пуще прежнего грабят, на правеже бьют и мучат. Берут с нас по-всякому — и поминками, и посулами, новые накладывают беззаконно, а сами себе с налогов тех собирают сокровища несметные, хоромы строют великие, кои по чину им и не подобают. И допрежь николи не бывало того, чтобы не токмо боярам, а дьякам да подьячим каменные хоромы ставить. Все это от грабежа! И твое царское долготерпение столь велико, что те люди тебе в государевых твоих делах радеть перестали, а токмо сами себе от твоих государевых дел всякую пользу добывают. И оттого ныне многие города да уезды, что давали допрежь того большой доход казне твоей, государь, от их боярской да дьячей жадности запустели, пришли ни во что…
…И того просим, великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Русии — ты, государь, преклонил бы ухо твое к молению нашему, и бы изо всех чинов добрых людей выбрал бы, да при себе поставил, и тем нашей бы жалобы не презрел…
…А первый твой боярин Борис Иваныч Морозов учинил бы сыск, каковы те сильные люди, что над нами, холопами твоими, неправды творят, нас вконец разоряют и нам великие насильства да обиды чинят, дабы тем твою царскую власть осмеять да оболгать».
Сразу всего не вспомнишь, не составишь, не упишешь, решеточные сторожа на улицах чем поздней, тем строже, пятерка сильных царских бояр берегут Москву крепко. Сегодня дело не кончить… Да потом надо и переписать челобитную не раз и не два. Сегодня, стало быть, надо расходиться, а назавтра собраться опять…
И уж стали подыматься из-за стола — тут дьяк Зайцев, натягивая на лысый череп колпак, молвил:
— А кто же, православные, наше челобитье царю поднесет? Каков человек?
Тихон шагнул перед всеми к самому столу, согнулся в уставном поклоне, выпрямился.
— Я обижен, я и подам! — только и сказал он.
Глава двенадцатая. Соляной бунт
Торжественно подходил поезд царя Алексея к Москве на обратном пути из Троице-Сергиевой лавры. Поезжане стояли уже на последней слазке, недалеко от Ярославской заставы Земляного города перед московскими посадами. На слазке стоит шатер алого сукна, в форме крепости с четырьмя башенками по углам, с нашитыми шелковыми цветками, зверями и птицами.
Переодеваясь в этом шатре для въезда в Москву из дорожного платья в царские одежды, царь Алексей волновался: что в Москве? Более двух недель был он в отсутствии, был словно в раю, отложив всякое житейское попечение, был окружен черным народом, оставался больше двух недель живой иконой, перед которой черный народ под звуки стихир, в клубах синего ладана падал тысячами и тысячами на колени. И самый веселый праздник Троицы встретили пышно. И Алексей Михайлович, стоя во время обедни под шатром царского места, чувствовал себя перед лицом самого господа бога царем над всеми православными всего мира, ответственным за все человечество…
Когда царь шел домой, крестьяне, посадские за десятки верст выходили на дорогу из своих деревень, ждали, ночуя в поле и в лесах, выставляли на обочинах дороги свое нехитрое, радушное угощение — хлеб, соль, пироги, пиво, яйца, мясо — и падали на колени при проходе царя. И то ли еще царя ждет в Москве!
— Эй, стряпчий! — вдруг вспыхнул гневом царь. — Как подаешь платно?
Молодой стряпчий Федор Михайлыч Ртищев не сумел сразу ловко накинуть на царя тяжелые золотые одежды, так, чтобы голова пришлась бы прямо в ворот, гневное, со сбитой бородой лицо царя вынырнуло из жесткой парчи прямо против лица Ртищева.
— Бармы подай! — натужно крикнул царь. — Чего стоишь?