Рассеялись дымные петли, и архангел отпрянул, утягивая клинок из рук Ивана Демьяновича. В агонии, трепеща всем телом, метнулся к алтарю, но упал, запутавшись в опавших крыльях. За решетками хрипели, захлебываясь кровью, бомжи и пьянчуги. Сияние стремительно угасало, бронза перьев мутнела, покрывалась тонкими трещинами. Все величие исчезло, как тонкий лампадный дымок, – на полу корчилось, безуспешно силясь подняться, жалкое и нелепое создание, похожее на сбитую камнем чудовищную птицу.
Сашка Соловей второй раз за день испустил дух, на сей раз опроставшись, – обильно, не по-архангеловски. Подвал погрузился во мрак. Но Чугай во мраке видел куда больше, чем при свете Божьем. Фрески на стенах, изображающие Святую Троицу. Почерневшие от времени иконы, с которых оскорбленно смотрели святые лики. Застывшую на алтаре Лярву.
Пошатываясь, он подошел вплотную, бросил быстрый взгляд на бледное окаменевшее лицо. Лярва не дышала, глаза ее потускнели, как запотевшее стекло. На другом краю стола, меж широко раздвинутых, перемазанных кровавой слизью бедер, в мутной луже лежал неподвижно скрюченный комочек плоти, не успевший стать самим Сатанаилом.
Чугай не без труда перегрыз сизую веревку пуповины, взял свое дитя в руки. Круглая лысая голова, тонкие, словно карандаши, ручки и ножки, бесформенное туловище с проступающими ребрами – все это полностью помещалось в его широких рабочих ладонях.
Одного взгляда хватило, чтобы понять: ребенок оказался девочкой.
– Что делать-то, матушка? – спросил шепотом Иван Демьянович. – Что теперь делать-то?
Ответа не последовало. Никто больше не сидел у него на плечах, не цеплялся острыми когтями за волосы. Никто больше не оберегал, не вел сквозь мороз и кровавые сполохи к великой цели.
– Что делать-то? – повторил Чугай и замер, оглушенный, посреди темного тихого подвала. Один на один с поражением. Три женщины, что были его жизнью, исчезли из нее разом и саму жизнь утянули за собой в небытие: мать, Лярва и дочь, которой он даже имени не придумал. Дымящиеся раны вновь запульсировали тяжелой болью.
Наверху раздался топот множества ног, донеслись приглушенные крики. И тотчас вздрогнуло дитя в ладонях Чугая, зашевелилось, разлепило веки. У девочки были Лярвины глаза.
– Идут, святоши, – сказало дитя голосом матери Чугая. – Ну-ка, выпусти меня…
Иван Демьянович, опустившись на колени, бережно поставил ребенка на пол. Девочка покачнулась на тонких ножках, но устояла и сделала несколько неуверенных шагов в сторону мертвого архангела.
– Знатно ты его… – одобрительно процедила дочь. – Меч хороший. Не забудь потом.
Топот приближался. Среди криков слышались молитвы, матерная ругань и истеричный хохот.
– Подмога, – сказал Сатанаил устами его дочери. – Весь город сюда бежит. С ружьями, с топорами и вилами – кто с чем. Нас убивать будут.
Лукавые глаза оценивающе сверкнули:
– Готов повергнуть Царствие Небесное? Волки в лесах уже поют об этом песни.
За дверью грохотнул выстрел. Загремел раскатистый поповский бас, призывая детей Божьих не убояться зла и единой стеной встать на пути диавола. Шум толпы нарастал, разносился по изолятору звучным эхом. Сатанаил развел ручки в стороны, потом обернулся:
– Бать, ты это… закрой глаза. Я позову.
Чугай послушно зажмурился. Внутри, наполняя все тело необычайной легкостью, росло новое, огромное, неведомое прежде чувство. И когда лицо его обдало нестерпимым жаром, когда слезы, ползшие по щекам, испарились, а ресницы и волосы обуглились, когда мир вокруг стал белым от воплей сгоравших заживо друзей, соседей и собутыльников – тогда Иван Демьянович понял, что это за чувство.
Отцовская любовь.
Евгений Шиков. Куриная голова
Каждый
Мало ли кто там, в лесу, ее узнал? Цыгане с кем только знакомств не водят…
Свежий снег тихонько, почти нежно поскрипывал под ее ногами. Марианне к холоду было не привыкать – она с самого раньшества жила в его холодном дыхании. Еще когда лошади были огромными, небо – бесконечным, а лето каждый год целовало ее щеки в желтые пятнышки. Но раньше терпеть было как-то полегче – пока все зубы были во рту, сейчас иссохшем и жадно хватающем стылый воздух, пока все соки были в теле, сейчас слабом и покачивающемся при ходьбе, пока молоко было в грудях, сейчас таких вытянутых, высушенных и потемневших от жизни в пыльной времянке.