Кто? Вождь?! Больной поднимает голову с подушек, напрягает лоб, это уже что-то новое.
Али не знал? Мой и орлицы моей Марии Темрюковны, черкешенки, царство ей небесное (снова размашисто крестится), единородный сын, именем Димитрий, Димитрий Иоаннович, да не тот, не тот, что в Угличе… Не сгинул, не отравлен, а тайно укрылся в кавказских горах, и вот теперь… От Димитрия он… Да только не хватит, как я вижу, твёрдости, некому подсказать… давно пора, весь народ пал бы ниц перед ним.
Он и так пал ниц, заметил режиссёр.
Мало! Венчаться надо на царство, как положено. Шапку Мономаха, да не из рук патриарших, дрожащих рук, — самому на себя возложить. Как я в Первой серии. Тишина, всё спит, и Художник, которому осталось жить несколько минут, прислушивается к стуку посоха, к шаркающим, затихающим шагам.
Пронеслись дожди, деревья стряхнули остатки листвы, и, как чудо, возможное только в этом городе, наступили тихие, тёплые, скопчески-опрятные дни. Как будто осень, отряхнувшись от мусора, оставленного некультурными постояльцами, по-стариковски наслаждалась покоем и тишиной в опустевших хоромах. Ни одного пожухлого листика не осталось на чисто выметенных дорожках Александровского сада, кругом ни души, тускло поблескивал песок, за оградой урчал и бормотал город, бледно-голубое небо стояло над византийскими башнями, и за стеной, мелькая между ласточкиными хвостами зубцов, разгуливал часовой.
Они уселись на скамейке, подошёл, хромая, палка под мышкой, с кульками мороженого Юра Иванов. Ира расстелила платочек, отколупнула серебряную обёртку и разложила брикетики плавленого сыра. Юра вынул складной нож. Марик Пожарский глотал слюни, следил, как женщина нарезает батон.
Марик стоял, что-то дожёвывая, за его спиной виднелся купол дворца с повисшим флагом. Девушка и ветеран сидели по обе стороны от платка с крошками хлеба, комками сладкой бумаги, обрывками станиоля. Иванов извлёк из заднего кармана брюк шикарную коробку: чёрный джигит на фоне сине-серебряных гор. Ира собрала в кучку остатки еды, приподняла уголки платочка. Она держала платок в воздухе, словно приз. Марик поплёлся вытряхивать мусор в урну. Иванов помалкивал, сверкал стёклышками, важно курил, положив на трость негнущуюся ногу, держа длинную папиросу между средним и указательным пальцами.
«А мне?» — сказала она.
Он протянул ей раскрытую коробку. Ира выудила папиросу и вставила между губами. Большим пальцем Иванов крутил колёсико зажигалки. Кончился бензин. Его рука потянулась в карман за спичками.
«Ты, — пробормотал Марик, как-то вдруг заволновавшись. — Что-то было в этой игре опасное и щекочущее, что-то шевельнулось во тьме сознания в ту минуту, когда бледные губы Иры сжали картонный мундштук. — Ты того, н-не затягивайся… Дай-ка мне!»
Из осквернённых губ Иры папироса-фалл перешла к Марику, словно совершался некий обряд.
Он разглядывал нож, на костяной ручке выцарапано нерусское имя.
«Это что, — спросил он, с Казбеком в зубах, перхая и давясь от кашля, — трофей?..»
Он попробовал, положив ладонь на скамейку между собой и Ирой, колоть острием между растопыренными пальцами.
«Это мне один подарил», — сказал Иванов небрежно.
«Немец?»
«Какой немец. С мичманом махнулись. Он мне этот, я ему свой… Брось. Дай-ка нож».
Иванов стал быстро и ловко стучать ножом между пальцами.
С закрытыми глазами Ира подставила лицо бледно-жёлтому свету с небес, вздохнула:
«Мальчики, мне пора…»
«Образцовая зубрилка, вот с кого пример надо брать».
Юра спросил, постукивая ножом: «Ты всегда занимаешься в читалке?»
«Дома негде приткнуться…»
И в это время чья-то фигура показалась в конце аллеи. Человек остановился перед обелиском революционеров.
Ира — не поднимая ресниц:
«Почитай что-нибудь».
Марик, которому ужасно хотелось читать свои стихи, делал вид, что не слышит, изучал погасшую папиросу, швырнул прочь.
«Он поэт», — сказала Ира.
Иванов: «Слыхали».
«Между прочим, в клубе есть поэтическая студия».
«Знаю», — сказал Марик.
«Ты там выступал? Прочти что-нибудь новенькое».
«У меня нового ничего нет. Я вообще перестал писать».
«У поэтов это бывает», — заметил Юра.
«После Блока, — сказал Марик, — поэзия кончилась».
«Как это кончилась?»
«А вот так. Один Исаковский остался».
«А что, — сказал Юра, — поэт как поэт».
«Да ещё Симонов».
«Что ты хочешь этим сказать?»
Ира: «Прочти то, что ты мне читал. Про зарю».
Марик уставился в пространство. Человек вдали не то стоял, не то приближался, как будто перебирал ногами на одном месте, и вдруг пропал.
Юра: «Ты, стало быть, единственный настоящий поэт».
«Возможно».
«Та-ак. Ну, валяй, послушаем единственного».
Марик вздохнул, огляделся, прочистил голос и начал читать, помогая себе кулаком.
«Н-небо! В-вывесит…»
При этом он слегка подвывал, как будто сидел в кувшине. Тёплый, тихий, бездыханный день, одинокий странник вдали на чисто выметенной аллее, бледный луч между безлистыми сучьями, стрелец на древней стене.