«М-да, — сказал Иванов. — Ничего себе…»
Воцарилось молчание, оттого ли, что стихи произвели впечатление, или оттого, что не произвели никакого впечатления. Юра Иванов посвистывал, поглядывал по сторонам, свист перешёл в мурлыканье.
«Это что, немецкая песня?» — спросил Марик.
Ответа не было. Иванов мурлыкал. Потом громче:
Vor der Kaserne, vor dem großen Tor!..
«Ну, и нечего здесь, — сказал Марик, — фашистские песни распевать».
«Eё все пели, и там, и здесь. И немцы, и англичане, вообще все.
Хотите, ещё спою.
«Ну, я пошёл», — объявил Марик.
«Куда? Сидеть».
«А чего тут делать…»
«Тебе неинтересно наше мнение?»
Поэт сделал неопределённый жест, пожал плечами.
«Слушайте, — проговорила Ира, — это ведь он…»
«Кто?»
«Былинкин».
«Тебе померещилось. Чего ему тут делать?»
«А я говорю, он. Эй!» — и она замахала рукой.
«Зализывает раны», — сказал Марик.
«У меня вот какой вопрос, — сказал, вальяжно развалившись на скамейке, Юра Иванов, — может быть, я неправильно понял…»
«Конечно, неправильно», — быстро сказала Ира, не сводя глаз с быстро удалявшегося человека.
«Между прочим, я ещё не спросил!»
«Ты лучше скажи своё мнение. Тебе понравилось?»
«М-м. Вообще-то ничего. Но отдельные выражения…»
«А мне нравится», — сказала она, встряхнув кудрями.
«Вот, например, как это понять…»
«Слушай, Иванóв…» — сказал Марик.
«Ивáнов», — поправил Иванов.
«Хорошо, пусть будет Ивáнов».
Стихи висели в воздухе. Стихи, как осенние листья, упали в воду и медленно поплыли прочь. Ветеран восседал на краю скамейки, положив протез на палку. Поэт каменел посредине. Барышня помещалась поодаль, но на таком расстоянии, чтобы не разобидеть Марика окончательно; непринуждённо и, однако, ни на мгновение не забывая о том, что она сидит как подобает, грудь слегка выставлена, коленки вместе, полуприкрытые краем платья между полами слишком лёгкого пальто. Нужно было разрядить обстановку. Она проговорила:
«Мальчики, а это правда, что…?»
Произошло разоблачение Былинкина. Кто-то обронил это слово, курящееся ядовитым дымом: «разоблачение».
Былинкин числился студентом русского отделения, но не имел времени для учёбы. Былинкин был знаменитой личностью, секретарём бюро, членом комитета, состоял в комиссиях, выступал на собраниях, был облечён множеством почётных обязанностей, дневал и ночевал на факультете; это был хилый мальчик двадцати пяти лет, с впалой грудью, с хохолком волос на темени, с планкой орденов на пиджаке, где-то в лесах Белоруссии сражался в партизанском отряде.
Специальностью Былинкина было разбирательство персональных дел, и можно сказать, что особым коварством судьбы было то, что он сам стал жертвой разбирательства. Что такое персональное дело, было понятно всем, хотя и держалось в тайне до того времени, когда всё было решено и оставалось лишь начертать:
Факультет помещался на четвёртом этаже Старого здания; миновав крохотную переднюю, попадали в коридор, по которому, должно быть, когда-то прохаживался Герцен под ручку с Огаревым. По которому шествовал юный, страшно серьёзный, в волнообразных кудрях и с немецким Гегелем под мышкой, Станкевич. Теперь по коридору пробегал с толстым портфелем член комитета и секретарь бюро Игорь Былинкин. Из коридора попадали в небольшой, прямоугольником, зал, за ним какой-то закуток, окно с низким подоконником, уборная, служившая курительной комнатой, местом отдохновения и раздумий о смысле жизни. Далее, повернув направо, ещё один коридор с окошечком кассы, где платили стипендию, с дверями парткома, профкома, секретариата, деканата… Но вернёмся в зал.