Но ничего не случилось. До кирпичного завода добрались благополучно. Связанного Чукеева заволокли в закуток, вытащили изо рта кляп и усадили на табуретку. Он долго тяжело отдыхивался, вытирал ладонью с лица внезапно выступивший пот, и взгляд его, упертый в босые ноги, на удивление был спокойным и сосредоточенным, словно он наперед знал, что его ожидает и зачем его сюда привезли.
Каретников сдернул с топчана залоснившуюся тряпку, бросил на колени Чукееву. Тот, не поднимая головы, запахнулся в нее, сгорбился.
— Модест Федорович, — Балабанов присел перед ним на корточки, — я надеюсь, вы меня помните?
Чукеев приподнял голову, посмотрел на него, кивнул.
— Вот и хорошо, — продолжил Балабанов. — Скажите, ради старого нашего знакомства, какие общие дела связывают вас с чекистами?
— Ты, Балабанов, жениться-то хоть успел, детей нарожал? Или за войной некогда было?
— Совершенно верно, — недосуг.
— А у меня, если помнишь, две дочери. И жена. Сидят они сейчас в ЧК как заложники. Так что понять меня — навряд ли поймешь.
— Вы расскажите, Модест Федорович, расскажите, я понятливый, пойму.
Чукеев долго молчал, думал, наморщив лоб. Думал только об одном: как спасти дочерей. Ради них он расстался бы со своей жизнью, даже не вздрогнув; но западня была устроена столь хитро, что умри он здесь — завтра дочерей расстреляют. Как ни раскинь, а везде тупик получается. Заговорил медленно, словно не только обдумывал, но и старательно ощупывал каждое слово:
— Сказать, Балабанов, — дело нехитрое. Да только слово не воробышек: выпустишь его, а поймать да запихнуть обратно — ручонки коротки. Кто старший-то из вас?
— Я старший, — Каретников подошел ближе, почти вплотную.
Чукеев поднял на него глаза:
— Товарищ Каретников, если не ошибаюсь, из Чекатифа. Ну, тогда слушай, товарищ Каретников. Расклад у нас с тобой немудреный: если завтра я в означенном месте не появлюсь — дочерей моих расстреляют; если вы меня здесь пришьете — все равно расстреляют. И какой мне резон чего-то рассказывать?
— Отпустим живым, если убедимся, что не врешь.
— Вон даже как! Отпустите… Куда отпустите-то? В топку? А, забыл, — сначала пулю в затылок.
— Слово офицера.
— По нынешним временам — не густо. По нынешним временам, слово, хоть и офицерское, как у петуха: прокукарекал, а там хоть не рассветай…
— Слушай, ты! — вскинулся Гусельников, но Каретников остановил его властным жестом руки, словно рот запечатал.
Чукеев молчал.
— Еще раз повторяю, — твердо сказал Каретников, — уйдешь отсюда живым и здоровым, если убедимся, что не врешь.
«Вот и затянули удавку, — тоскливо подумал Чукеев, — теперь скамейку из-под ног вышибут — и болтайся, сколько душе угодно… А может…» — и вслух, откашлявшись, начал с самого начала — с появления в его доме Крайнева. Рассказывал честно, ничего не утаивал. Самое главное приберег напоследок:
— Где конокрад находится и, соответственно, дочка шалагинская, им теперь известно. Выступают на днях — точно не знаю.
— Более четкие координаты можешь сказать, где этот конокрад прячется? — нетерпеливо спросил Каретников.
— Я же говорил — верст тридцать-сорок вниз по Оби, протока на левом берегу. Больше мне ничего не ведомо, врать не буду. А завтра утром я должен быть у Бородовского.
— Сегодня утром, — уточнил Балабанов, глянув на часы.
— Значит, сегодня, — вздохнул Чукеев. Лицо у него снова обметало мелкими каплями пота, хотя в закутке было холодно; он поднял руку, чтобы утереться, и не успел ее донести до лба — выстрел грянул ему прямо в ухо. Из другого уха тонкой цевкой выскочила темная кровь. Чукеев рухнул, опрокинув табуретку, на земляной пол; тряпка, которой он закрывался, свалилась, а из-под распахнутого ворота нижней рубахи выскользнул и повис на толстой засаленной нитке маленький серебряный крестик.
— Штабс-капитан! Вы же слово дали! — закричал Балабанов и вскочил, сжимая кулаки. — У него дочери! Их убьют!
Каретников опустил наган, приблизился к Балабанову почти вплотную и тихо, понизив голос до зловещего шепота, скомандовал:
— Сопли убрать, поручик. Труп на улицу. Быстро!
Общий штабель мертвецов, ожидающих своей очереди на сожжение, пополнился еще одной единицей, и босые ноги Чукеева с толстыми, оттопыренными на сторону большими пальцами улеглись на чью-то старческую сморщенную руку, сжатую в кулак. Балабанову показалось, что кулак этот грозил именно ему.
Двор городской тюрьмы, очищенный от снега и в иных местах даже подметенный метлами, при лунном блескучем свете казался шире и просторней, чем был на самом деле. Керосиновые фонари над входом бросали на землю жирные желтые круги. Сами фонари чуть покачивались от ветра, и круги шевелились, словно ползали на ощупь и что-то искали на узкой дорожке, вымощенной булыжником.
Ночь выдалась холодная, с ветром, зябкая сырость пронизывала до костей.