Что-то в этой фразе показалось Вандереру необычным, отчего он соизволил прервать созерцание собственных мослов и взглянуть на Парсифаля голубенькими слезящимся глазками, утопленными в могучих морщинах. И то и другое, возьми из по отдельности, не могли производить никаких подобострастных эмоций, за исключением пренебрежительно-молодцеватой мыслишки «Пр-р-р-роклятая старость», но их соединение в едином лике порождало настолько гремучую смесь, что невольно хотелось вытянуться во фрунт и рявкнуть во всю мощь луженой глотки: «Слушаюсь, Ваше Превосходительство!»
Парсифаль не сразу нащупал спасительное средство против столь неподобающих статусу человека воспитанного порывов, более подходящих какому-нибудь грязному аборигену с какого-нибудь Флакша, пока однажды не обнаружил с некой толикой удовлетворения, что определенный градус бешенства позволяет практически безболезненно переживать выволочки Вандерера.
Конечно, смешно даже вообразить, будто Парсифаль мог в присутствии Его Превосходительства позволить себе наглость стучать кулаком об стол, брызгать слюной и жутко вращать глазами. Отнюдь. Сдерживаемое бешенство играло роль поверхностного натяжения или даже брони, выдерживающей удары плохо скрываемого презрения Вандерера к мелкому филеру, каковым Парсифаль себя и считал.
Вот и сейчас Его Превосходительство соизволил дать вполне ожидаемую отповедь:
— Ты не ангел. А я — не господь бог… к сожалению, — пожевав тонкими фиолетовыми губами, добавил Вандерер.
Насчет первого Парсифаль не возражал, но вот второе почел за излишнюю скромность говорящего. Только такой господь бог и мог случиться у Ойкумены и человечества, генерализированного Высокой Теорией Прививания.
— Да-да, я в курсе, — торопливо согласился Парсифаль. — Я всего лишь врач. Личный врач, личный друг, личный наперсник всей чертовой дюжины. Не слишком ли много для меня одного? — тут голос его предательски дрогнул, низводя праведный гнев до уровня нижайшей просьбы войти в положение… пособить… отметить… От столь досадного прокола и впрямь захотелось вернуться в медицину.
Парсифаль ожидал мрачной отповеди, ну, по крайней мере, еще одного тяжелого взгляда из-под морщинистых век, однако Вандерер вновь его удивил. Его Превосходительство соизволило наморщить лоб в раздумье над словами подчиненного и, в конце концов, буркнуть:
— Много? Не думаю… Мне так не кажется. По крайней мере, ты справлялся.
Парсифаль отметил прошедшую форму последнего глагола. Спасибо и на этом. Здесь, наверное, следовало остановиться, внимая очередному поручению, несомненно такому же мерзкому, как и все поручения, которые он только способен выполнять, но Парсифаль вдруг вошел в раж, будто почуяв слабину Вандерера:
— А еще я пишу на них доносы. Слушай, Вандерер, можно хоть это как-то автоматизировать?! Если по какому-то дурацкому правилу доносы…
— Отчеты, — поправил Вандерер. — И рапорты.
— …Доносы, — упрямо гнул Парсифаль, — необходимо предоставлять строго в рукописном виде, то дайте мне толкового мальца. Будет моим личным секретарем. Запишет евангелие от Парсифаля, ха-ха…
— Зажигатель уже у него, — сказал Вандерер, и Парсифаль подавился.
Странно, но за все время его головокружительной карьеры штатного филера при детях неизвестных родителей Парсифаль никогда не ощущал ни страха, ни даже брезгливости, какую можно ожидать от заурядного человека, узнай он — откуда и как появился его ближний. Впрочем, последнее есть лишь забавное преломление обычного детского разочарования, когда невинное дитя впервые осознает в ходе каких телесных манипуляций родителей друг с другом произошло его зачатие. А вот отсутствие у Парсифаля страха следовало признать некоей аномалией, почти не свойственной для посвященных.
Когда Парсифаль впервые попал в их круг, то именно это его и поразило — они все боялись. Страх оказался застарелым, отчего пах не столько адреналиновым потом, сколько несвежим старческим бельем, и вызывал не столько желание вооружиться палкой покрепче, дабы выгнать наглых хорьков, повадившихся в беззащитный курятник, сколько, страдая отдышкой, добрести по тропинке до знакомого муравейника и созерцать бессмысленную суетливость муравьев, не понимающих — с какой такой целью откуда не возьмись на их жилище свалился огромный, неповоротливый жук.
Боялись все, даже те, кого сила преклонного возраста окончательно отнесла от кликушествующих «хорькистов» и прибила к благодушно-равнодушным «жукистам», и где страх принимал причудливые формы, вплоть до готовности без борьбы сдаться на милость могущественным победителям, ибо силы вандереров и испытуемого ими человечества явно неравны, да и какую такую опасность могла привнести древняя сверхцивилизация в Ойкумену, ведь она творила добро еще в то время, когда кроманьонцы глодали кости неудачно попавших под удар дубины прогресса неандертальцев.