В избе сумрачно. Свет с трудом проникает сквозь мутные оконные стекла. В оконце, прорубленном во двор, стекла выбиты, и оно завешено черной замусоленной тряпкой.
Душно. Воздух сырой, затхлый.
Около двери развешана на деревянных гвоздях видавшая виды одежонка. Во всю длину стены, выходящей на улицу, протянулась широкая скамья. На одном ее конце громоздятся почти до самого потолка перины и подушки.
В углу стоит липовый стол. Рядом — стул с высокой прямой спинкой, на сиденье которого лежит подушка в кожаной наволочке. Это — место хозяина дома.
Люди тесно столпились в переднем углу. Стоят понуро, дышат осторожно, украдкой. Гнетущую тишину нарушают только надоедливая возня бесчисленных тараканов и хриплое, прерывистое дыхание старика, лежащего на низкой деревянной кровати.
Старого Сямаку разбил паралич. Родные сразу поняли, что дни его сочтены, и покорно примирились с этим: на все воля божья, да и вышел, видать, старику срок. Но очень их волновало и огорчало, что он умирает, лишившись речи. Они надеялись услышать от Сямаки в последний час такие слова, которые сразу бы изменили жизнь всей семьи.
Стараясь исцелить старика от немоты, родственники побывали в дальних деревнях у самых опытных и прославленных юмозей[2]
, не скупились во время чукления[3], усердно молились всемогущему Пюлеху[4].Но сколько ни бесновались мутноглазые ворожеи, сколько ни трясли взлохмаченными головами, сколько ни брызгали пенистой слюной, бормоча самые сильные заклинания, — Сямака так и не заговорил. Только правая рука и нога стали немного двигаться.
И вот лежит он, беспомощно запрокинув голову на потемневшую от пота подушку. Лицо обескровленное. Короткая клочковатая борода за время болезни стала совсем белой, свалялась и торчит, как пучок кудели.
Давно уже не было ни крошки во рту у Сямаки, но старик все время пожевывает, почмокивает, словно хочет размягчить закоченевший язык.
Узкие глаза смотрят из-под густых ершистых бровей удивленно и вопросительно. Кажется, Сямака никак не может припомнить, где и когда видел он окруживших его людей.
А стоят перед ним два сына — Шеркей и Элендей — да жена Шеркея Сайдэ с тремя детьми — дочерью Сэлиме и сыновьями Тимруком и Ильясом.
Сноха и внучка все время вытирают оборками фартуков покрасневшие глаза, судорожно вздрагивают, пытаясь сдержать рыдания. Любимец дедушки семилетний Ильяс, пугливо прижавшись к матери, с опасливым любопытством озирается по сторонам: ведь вот-вот, по словам взрослых, должна прийти смерть. Сердце мальчика леденеет от страха, но посмотреть на смерть хочется нестерпимо — какая она?
Тимруку скучно. Он то разглядывает носки своих лаптей, то пересчитывает сучки на грязных, густо затоптанных половицах. Время от времени он шмыгает носом — притворяется, что плачет.
Шеркей скрестил на груди тяжелые волосатые руки и как будто окаменел. Элендей же часто наклоняется к постели, всматривается в лицо отца, прислушивается, нетерпеливо переминается с ноги на ногу.
— Так, значит, ни словечка и не сказал? — неожиданно спрашивает он, подозрительно вглядываясь в глаза брата.
— Ни одного, шоллом[5]
, ни одного.Элендей притрагивается к руке отца, щупает его лоб и, бросая слова, словно камни, многозначительно произносит:
— Помрет. Сегодня. Знаю. Приснилось мне: избу новую поставили. Окна не прорублены. Крыши нет. Отец вошел и запер дверь. И звал я, и стучался — не открыл. Все. Каюк.
Шеркей ничего не ответил, только подумал: «Тебе-то мы дом поставили не во сне. Отделился — и живешь в свое удовольствие. Другой бы благодарил, а ты в обмане подозреваешь, завидуешь чему-то. Изо рта готов кусок вырвать, ненасытная утроба».
Неожиданно еле слышно заскрипела кровать. Все вздрогнули, порывисто подались вперед, всматриваясь в больного.
Сямака неуклюже согнул правую ногу и начал медленно подтягивать к груди руку. Вдруг пальцы ее резко скрючились и сразу же расправились. Через мгновение это повторилось вновь. Казалось, Сямака подзывает кого-то к себе.
Шеркей и Элендей, переглянувшись, одновременно склонились над постелью.
Синевато-серые, словно присыпанные золой, губы отца едва заметно шевелились. Но как ни напрягали слух братья, ничего разобрать не смогли.
Исхудалая, обтянутая тоненькой дряблой кожей рука Сямаки дернулась, скользнула по перине и беспомощно свесилась с кровати. Напряженно вытянутый указательный палец почти касался пола.
— Куда, куда показывает он? Посмотри! — жарко выдохнул Шеркей в побледневшее лицо брата. Но вместо ожидаемого ответа услыхал:
— В землю-матушку, вот куда. Иль не видишь? Последняя судорога была.
Женщины заплакали в голос, запричитали, сорвались с места, заметались, закружились по избе.
А Элендей быстрым движением засунул громоздкую руку в карман синих отцовских штанов и выдернул оттуда затертый до блеска грязно-желтый кисет. Он оказался тощим. Быстро пересчитав деньги, Элендей злобно швырнул их вместе с кисетом на кухонный стол. Засаленные бумажки рассыпались веером, прикрыв хлебный нож с бронзовым ободком на рукоятке.
— Шестьдесят два рубля! Только-то!