Сам Нечаев был давно уже в одной застиранной тельняшке, прилипшей темным пятном к его тяжелой, сутулой спине.
— Готово, — позвала их к столу Ольга, — садитесь. — Со знакомством, — подняла она граненый стакан с водкой, когда они расселись на шаткие, в пятнах краски табуретки, голос у нее был не по тщедушному ее телу глубок и чувственно хрипловат, и хрипотца эта смущала Рэма не меньше, чем ее голые ноги и выглядывающие в прорезь рубахи груди.
Теплая желтоватая водка обожгла гортань, разом бросилась в голову, и Рэм решил про себя, что глядеть на сидевшую напротив него в распахнутой на груди чужой рубахе Ольгу и любить при этом Ирину — все равно, что изменять ей. И он старался не смотреть в сторону Ольги. И вообще, казалось ему, все, что происходило с ним на этом чердаке — нестерпимая духота, дешевая водка, голый уже по пояс и потому еще более неприятный ему Нечаев, девица эта с глядящими смело и дерзко-внимательно на него глазами и пьющая водку наравне с мужчинами, — все это происходит в совершенно ином мире, чем мир Ирины, и эти два мира никак не состыковывались, не мирились в его сознании.
Ловя на себе невольные, исподтишка, взгляды Рэма, Ольга не отводила свои неулыбчивые глаза, а Нечаев, истолковав его взгляды как вопрос: «Кто она», объяснил нарочито грубо:
— Она — моя девка.
— Ты хотел, Мишель, сказать — муза, — спокойно, без обиды, поправила она его.
«Мишель», — подумал Рэм, — наверняка усмешливый намек на его воображаемое сходство с Лермонтовым.
— В смысле — она моя модель, а заодно и любовница, — счел тот необходимым пояснить.
— Любовница — не обязательно предполагает любовь, — все так же спокойно прокомментировала она. — Мы просто выше этого. Я хочу сказать, гениям не до какой-то там, понимаешь ли, любви, они…
Нечаев не дал ей договорить, стукнул по столу кулаком с въевшейся навечно под ногти краской:
— Молчать! От горшка два вершка, а туда же, о любви рассуждать! Писюха, да еще и с подмосковной пропиской, лимита, а уже на любовь, видите ли, потянуло! Ты счастлива должна быть, что я тебя вообще к себе подпускаю!
Она не обернулась к нему, а сказала Рэму и впервые за все время улыбнулась, и он поверил, что ей всего-то семнадцать — только очень юные могут так открыто и безбоязненно, так незащищенно улыбаться:
— А я и счастливая, чего там.
— Писюха, — настоял Нечаев, но на этот раз с некоторой нежностью, вытирая тыльной стороной ладони губы и лоб в желтых бусинках пота, — а умна, как крыса, а уж в постели…
— Заткнись! — в свою очередь ударила по фанерной столешнице маленьким плотным кулачком она, отчего на ее запястье проступили сквозь тонкую кожу голубые жилочки. — А то он еще подумает, что ты и вправду меня любишь. — Вновь повернулась к Рэму: — Он бы, может быть, и любил меня, да вот беда, вся его любовь уходит на это. — Обвела глазами мастерскую с развешанными по стенам рисунками. — Кабы не это, я бы тоже, чем черт не шутит, могла бы его полюбить. Но — или одно, или другое. — Подумала, добавила неопределенно, покосившись на Нечаева: — А может, как раз наоборот…
Они долго, забыв о времени, сидели и пили, обливаясь потом в чердачной духоте; серо-голубой, на розовой подпушке, вечер втихомолку пробирался в мастерскую сквозь слуховые окна, Ольга сновала между столом и кухней, сбегала раз и другой вниз купить еще хлеба, колбасы и водки, Рэм окончательно осоловел, но вовсе не от одной водки, а оттого, что все это — сам Нечаев, Ольга, все более и более влекущая его к себе, чердак с этими, куда ни глянь, непонятными, невнятными бумажными витражами — застало его врасплох, ошеломило, и он все больше помалкивал.
Говорил же без передыха один Нечаев, громко, сбивчиво, требуя не просто того, чтобы его слушали не перебивая, но и беспрекословно с ним соглашались. И то, что и как он говорил, тоже было для Рэма впервой и ошарашивало:
— Да! Именно! Эта живопись требует пространства, пространство и есть единственно необходимая ей свобода! Потому что все другие свободы — в ней самой, и если в ней их нету — значит, одна мазня и суходрочка! Мне свобода не вне меня, не вокруг, не в стране или в мире — да катись он, этот ваш мир, к чертям собачьим! — мне свобода в себе самом нужна, вот здесь! — И бил себя тяжелым кулачищем в гулкую, отзывающуюся пещерным эхом, волосатую грудь. — Мне на вашего таракана с усищами наплевать!
— Какого таракана? — не понимал его Рэм.
— Это он всегда так про Сталина, — спокойно пояснила Ольга, и Рэм не столько даже испугался, сколько был оскорблен этим святотатством.
Но Нечаев их не слышал, ему не до них было: