— Такие статьи, надо думать, в одиночку не пишутся, — предположил Рэм. Псевдоним, вероятнее всего.
— Псевдонимы хороши для плохих стихов или для пасквилей, — возразил Василий Дмитриевич, — и всегда не без эпатажа: Горький, Скиталец, Бедный, Северянин, а тут — Иванов-Петров-Сидоров, не псевдоним даже, а скорее аноним…
Рэм ничего не ответил, только вдруг вспомнил, что то же слово употребил некогда в Берлине Анциферов.
— Ну и что же теперь со светлой памяти царем всея Руси и великим князем Московским будет?.. — как бы про себя, раздумывая над своим ходом, сказал Василий Дмитриевич. — Законный наследник убит отцовским гневом, другой — слаб умишком, а там — Годунов, самозванец за самозванцем, смута… — Поднял опять глаза на зятя, ждал ответа. Не дождавшись, настоял: — Смута?
Рэм предпочел не услышать вопроса.
Но Василий Дмитриевич не отступался:
— Известное дело — тайна, дисциплина, конспирация… Меня вот Бог миловал: инфаркт — так инфаркт, инсульт — так инсульт, стенокардия, ишемия, врожденный порок — все как на ладони, разве что самому больному не принято говорить, сколько ему еще осталось жить. Молчать молчим, но врать — никогда, на то и клятва Гиппократа. — И спросил напрямик: — А вы-то, нынешние, на чем клянетесь, ставя диагноз?
И тут же на помощь Рэму пришли затверженные еще с юности стихи:
«Мы — дети страшных лет России…»
Потому что старик готов поступиться своей точкой зрения во имя истины, для меня же моя отправная точка — нечто заведомо неоспоримое, неизменное, пусть и не истина в чистом виде, так, на худой конец местоблюстительница истины, нечто вроде вероисповедания. А все дело в том, что у старика корни — в прошлом столетии, а я весь, со всеми потрохами, из нынешнего…
И с ними же пришел на ум вопрос: а почему, собственно, вера почитается непреложнее и святее истины?.. «На том стою и не могу иначе»? В доказательство этой Лютеровой несгибаемости приводится история о том, как он кинул в черта чернильницу, и теперь в Виттенбергском университете, где якобы это произошло, приходится только и делать, что ежегодно, перед началом туристского сезона, обновлять пятно на стене свежими чернилами, а это уже не вера, а жульничество, ярмарочный фокус…
И снова чуть было не зевнул своего слона, но Василий Дмитриевич великодушно позволил ему взять ход назад.
— Смута… — повторил тесть. — Вся история России из одних смут и самозванцев и состоит. Самозванцев и анонимов. Прекрасная статья, ее и последний дурак поймет и порадуется, да вот Грозный в ней — псевдоним, а уж подпись под ней — решительно аноним какой-то… — И вдруг рассмеялся молодо, как не смеялся ни разу после своего возвращения: — Аноним, придумывающий псевдоним своему герою!..
Взглянул на Рэма настойчивым, укоряющим взглядом:
— Все еще страшно назвать его по имени? Все еще трепещем, как бы из гроба не восстал? Тень отца Гамлета, граф Дракула?.. Так мы ведь отпетые материалисты, ни в черта, ни в чох не верующие! — И — без перехода: — Знаешь, чем тюрьма хороша? Я-то теперь прошел эти университеты. Тем, что страшно, жутко, унизительно, на все готов ради спасения собственной шкуры или чтобы не били, не ломали костей, не жгли папиросами, там ты жалок и беспомощен, но мысль твоя — свободна. Там, на допросе, ты можешь позволить себе роскошь признаться, что ты шпион, агент мадагаскарской или сиамской разведки, что ты отравил и отправил к праотцам половину политбюро, но про себя-то ты знаешь все ложь, бред, изуверство. Тебя можно заставить оговорить себя в чем угодно, но ты твердо знаешь, что — вранье. А на воле, вот как мы сейчас с тобой, благолепие, мой дом — моя крепость! — но ты про себя ничего не знаешь, ни в чем не уверен и сам себя подозреваешь во всех смертных грехах. Потому что страх, страх, страх! И вечно скребет на сердце: вдруг да все обернется как-нибудь вспять, а он — он! — вот он он!.. Мне один старый вор на фронте попался, в лазарете, он в штрафной батальон прямо из лагеря угодил, так он мне говорил: тюрьма и лагерь, когда уже знаешь свой срок, куда лучше, чем сидеть в предварительном. А мы всю жизнь в предварительном изоляторе и просидели. Да и посейчас сидим. И не смотри на меня, пожалуйста, такими круглыми глазами — я уже и в диверсантах, и в убийцах в белых халатах побывал, я теперь хоть дома, в своих четырех стенах, могу себе позволить все, что на ум придет.
Василий Дмитриевич как-то сразу сник, помолчал, подытожил слабо: