Саша, наскоро поцеловав отца в щеку, взяла под руку Бориса, и они исчезли за ближайшим углом, оставив его в одиночестве на совершенно пустой Сухаревской площади.
24
Анциферов, казалось, ничуть не удивился не ко времени приезду Рэма Викторовича: Девятое мая давно прошло, и, верный своей привычной манере не интересоваться никакими новостями «с воли», даже не спросил, с чем тот нежданно-негаданно явился. А Рэм Викторович не знал, с чего начать, как объяснить собственный, на свой страх и риск, почин, о котором Анциферова он загодя не предупредил, и совершенно неизвестно, как тот к этому отнесется.
Однако выслушал его сбивчивые и маловразумительные предположения Анциферов спокойно и молча, не оборачиваясь к нему в своей соломенной качалке, даже не удивился совпадению его и Иванова мыслей: Иванов и знать-то ничего о внуке не мог. Глядел по всегдашней привычке неотрывно в окно, на начинавший уже желтеть лесок вдали и на одетую в строительные леса церковку, и глаза его были такие же непонятные и непроницаемые, как у Бориса. Выслушав Рэма Викторовича не перебивая, не сказал ни «да» ни «нет», вообще ничего не сказал и лишь много погодя, после долгого и тягостного молчания, только и спросил:
— Зачем? — но тут же, коротко, словно требуя служебного отчета и полной ясности: — Когда?
У Рэма Викторовича отлегло от сердца.
Больше ни он, ни Анциферов ни словом не возвращались к тому, ради чего, собственно, и приехал к нему не в срок Иванов, говорили о разном, незначащем, случайном, разговор не получался, и вскоре Анциферов прервал Рэма Викторовича на полуслове:
— Вот что, лейтенант, ты давай-ка поезжай, что-то мне сегодня лясы точить не по потребностям. Скажешь: в любой день, в любое время, кроме ночного, — нас же тут, гордость партии, на ночь запирают, как арестантов… А не приедет вольному воля, я ни в обиде, ни внакладе не останусь. Иди.
С тем Рэм Викторович и уехал восвояси.
Оставшись один, Анциферов еще долго глядел в окно на знакомую до последней сосенки, до самой малой подробности, приевшуюся за долгие годы картину: все одно и то же — редкий лесок, макушки церковки, за ними уже убранное картофельное поле, да сбоку — две высокие кирпичные трубы не то заводика какого-то, не то котельной.
Мысли в голове были путаные, перескакивали с одного на другое, мешались в смутную невнятицу, и надо было сделать над собой усилие, чтобы расставить все по местам — до полной ясности, четкости и определенности. Чего Анциферов всю жизнь терпеть не мог и не позволял самому себе, так это именно что неопределенности: всему — свое время, место и назначение. А тут попал как кур в ощип, как мышь в сметану, а ведь эта мысль — найти внука и посмотреть ему в глаза — не Иванову, а ему самому неотвязно приходила на ум, мог бы, кажется, загодя понять и решить, зачем это надо им обоим, ему и внуку, зачем.
Одно только давно уж он понял, хотя и никак не мог решиться, все уклонялся, откладывал: он должен это сделать, обязан, может быть, это последнее, что ему неизбежно предстоит сделать, прежде чем свести окончательно счеты — так, чтобы дебет сходился с кредитом, чтобы все стало на свои места и он мог бы почувствовать себя свободным — от чего? от кого?! — и поставить последнюю точку.
Однако мысль никак не становилась решением, ускользала, как рыба из рук, а времени — все меньше, уходит водою в песок, а теперь уж его — и вовсе в обрез.
Внизу ударили в дребезжащий гонг — время обеда, но он не пошел в столовую, снял с себя казенную суконную пижаму с брандебурами, подошел к шкафу, достал с верхней полки свежую белую рубаху, повязал галстук, надел темный, обвисший, за столько лет, на плечиках костюм, ботинки с трудом налезли на избалованные войлочными тапочками ноги, и пустыми в этот обеденный час лестницей и вестибюлем вышел наружу.
Спроси его кто, зачем и куда он направляется, едва ли он смог бы внятно ответить, но про себя знал, куда приведут его ноги.
Ноги были слабые, тяжелые, будто не свои — он давно уже не выходил никуда за пределы дома ветеранов, — однако он старался идти все тем же твердым, уверенным шагом, каким ходил всегда, сколько себя помнил, хотя сейчас это давалось ему нелегко. Но он не позволил себе ни сбавить шаг, ни остановиться, чтобы перевести дух. Правда, дорога шла все больше под уклон, а вот обратно, в гору, придется потруднее.