А особый отдел? Да ходил тут капитан из него, и не один раз. Ты сюда без доку́ментов попал поначалу, вот и подозрение вызвал, что за человек, откуда и пошто беспаспортный. И ишшо лежишь в беспамятстве, оттого и пояснить не можешь, кто ты и откуда. Посидел он, послушал, что ты про какую-то Ирину рассказываешь, тем не удовольствовался и ушел, да наказал, чтоб его известили, как в себя придешь или что с тобой будет, потому как воспаление легких – это не фунт изюму, всякое может случиться. А тут кладовщик нашел у тебя коробочку с твоими доку́ментами. Про то капитану сообщили, а он ужо и пришел снова, да еще и где-то нашел ребят с твоей батареи. Явились политрук и еще один паренек и сказали, что да, это наш замковый со второго орудия, только он от болезни сильно с лица спал, а так узнаем его, и якорь на руке, и шрам на животе от операции. Мы его в пехоту проводили, когда германец стал подходить, вот он и вернулся, хоть и в жару, но живой. Теперь с тобой все хорошо разъяснилось, что ты свой – признали тебя, и дезинтером назвать нельзя, потому как винтовку не бросил, а с ней через море переплыл. Так что мы с тобой здесь двое артиллеристов. А остальные прямо все пехотные, как в старину говорили, кобылки. Правда, я уже сейчас старый, потому меня в обозные ездовые и взяли, а в германскую войну в артиллерии служил, в мортирном дивизионе. Против Колчака воевал на такой же должности, только батарея была отдельная…
Говорок убаюкивал, убаюкивал, потому я снова и заснул. Но спать долго не пришлось: зашла сестра – ей сказали, что я очнулся. Она доктора привела, а когда меня осматривали, то и разбуркали. Стали слушать, термометр ставить, давление мерить, потом вкатили укол под кожу (эх, и ощущения же были), дали какого-то порошка, еще раз напоили, и я снова впал в забытье. Так что я не попал в желтый дом, не вернулся в свое время, а продолжал житье-бытье в чужом времени и в чужом теле. Об этом стоило подумать, но голова на такое еще не была способна. Вообще болеть – это зло. Еще на обследовании можно лежать и наслаждаться безделием, а серьезно болеть – ну его на фиг, такое счастье. Особенно тяжко болеть тогда, когда медицина не такая, как в моем времени. Что бы там ни нудели недовольные ею, могу сказать, что из-за развития медицины они вообще могут жить и нудеть про несовершенство системы здравоохранения. И я не шучу. Они родились без родовых травм, потому что мамы их рожали не в поле у стога, а в роддоме, под присмотром врача и при операционной рядом. Треть их не умерла в первый год жизни, да и корь со скарлатиной – это сейчас неприятный эпизод в детстве, а не приговор.
Сейчас мужики в сорок лет не чувствуют себя отжившими свое (про женщин не будем), а вот Пушкин, едва не дожив до сорока лет, ощущал себя старым, и не потому, что здоровье его было плохим. В его времена он вполне считался таковым. В тридцать восемь-то лет! И Геккерену, которому было чуть больше сорока, он писал, что посланник – какой-то там нехороший старикашка! Облонского Лев Толстой называл старым в сорок два. Хотя реальный Пушкин и списанный с какого-то помещика Облонский – люди, жившие весьма зажиточно даже по нынешним временам, то есть тяжелая жизнь их рано не состарила, это восприятие их возраста такое было. Раз пережил тридцать три года, значит, старый, и тут дело не в возрасте Христа. Столько именно жил в среднем человек в России, которую кто-то потерял.