Я сдерживался от мата, только учитывая присутствие этих троих. Он, мат, ничем уже не мог помочь. Я знал, что вот пролом в башне, вот черный зев отверстия, а там, внизу, они. Трое. И я ничем уже не помогу. Ни им, что все же познали самое горькое и самое возвышенное на земле. Ни ему, который никогда так и не увидел ни земли, ни света.
Хотя каждая душа сотворена, чтобы этот свет видеть. И кто лишает ее этого, тот губит навеки эту душу. И еще больше свою, хотя провались он вместе с нею.
Мат, по-моему, только и создан что для таких вот случаев. Когда мужику уже нельзя иначе. Когда, кажется, взяли верх издевательство, насилие, пытки, расстрелы, тонко продуманные муки.
Когда иного выхода нет. Иначе подступит к горлу и немедленно задушит гнев.
– Идем, – сказала Сташка испуганно. – Идем отсюда. Во-он туда.
Мы миновали замок, мостик и сели, чтобы не было видно ни стек, ни башен. Под старыми липами, в густой и свежей зеленой траве.
– А тот некрещеный, – почти беззвучно сказал ксендз. – Погубленная душа.
– Погубленная. Для земли и солнца.
– Смертная душа.
– Да. Это – действительно смертная.
– И нет, наверное, большего греха, чем этот смертный грех, – опустив голову, сказал ксендз.
– Да. И мести ему нет. И нет ему отмщения.
– Нет отмщения? – Он вдруг резко поднял голову. – Нет возмездия?
Глаза у него были не такие, как всегда. Безумные, безрассудные, сумасбродные глаза.
– Поднимайтесь. Идемте со мной… Вы можете идти на раскоп, Станислава.
Он шел впереди так, что я, человек с широким шагом, едва-едва успевал за ним.
– Раньше бы. Раньше, – бормотал он. – Правда, что этот Высоцкий выдал тогда в Кладно?
– Да.
– То-то же, мне казалось, похож… Не поверил… Не сам отплачу.
И снова бормотание:
– Теперь поздно что-нибудь менять. Жизнь пройдена.
– Никогда не поздно.
– И потом, добрым можно быть почти всюду. Неужели вы думаете, что такой ксендз, как я, хуже такого быдла, как Ольшанский-князь, несмотря на его титулы, на богатство?.. Нет… Нет…
Он почти бежал к костелу:
– А я думал, учредитель, жертвователь. Думал, почти святой. Дважды предатель. Убийца стольких живых. Убийца этих двоих. Убийца бессмертной души.
Бросил безумный взгляд на меня.
– Нет отмщения? Нет возмездия? Идемте со мной. Погоди у меня, сволочь.
Какое это лицо?! Лицо древних пророков. Красивое устрашающей и смертоносной красотой, которая уже ни на что не оставляла надежд.
Он зашел в небольшую переднюю, собственно, отгороженный угол между внутренними и наружными дверями Мультановой сторожки, и вышел оттуда с ломом, который передал мне. Сам он держал в руках кирку и грязную подстилку или дерюгу, свернутую наспех и кое-как.
– Вот. Полагаю, хватит этого.
Зеленый полумрак – сквозь листву – лился в нижние окна костела. И чистый, ничем не затененный свет – в верхние окна. В снопах этого света плясали редкие пылинки. В левом нефе божья матерь на иконе, судя по всему, кисти Рёмера[181]
, плыла среди облаков, вознеся очи от грешной земли, от всего, что натворили на ней люди, и от надмогильного памятника князя Ольшанского.Единственный луч из верхнего окна падал на лицо из зеленоватого мрамора и словно оживлял его. Широкое мужественное лицо, при жизни, наверное, как из металла выкованное, нахмуренные густые брови, рассыпанная грива волос.
И эта складка в твердо сжатых губах. Теперь я понял, почему мне не хотелось во время первой встречи с памятником связываться с этим человеком при жизни. Потому что я знал, что он в этой жизни натворил.
И не твердость была в этом прикусе, а нечеловеческое жестокосердие и верное себе до конца вероломство.
Ложью была рука, лежавшая на эфесе меча.
– Она на евангелии лежала, – словно отвечая моим мыслям, сказал ксендз.
Я не успел опомниться, как рука Жиховича молниеносно поднялась в воздух.
А затем он нанес сокрушительный удар киркой по этой мраморной, трупно-зеленоватой руке.
Мрамор брызнул во все стороны. Я едва успел перехватить руку отца Леонарда перед вторым ударом. В лицо, которое так напоминало мне кого-то. Лицо, определенное, отмеченное в своей беспринципности и бездушии как бы самой эпохой. Да и одной ли его эпохой?
Черствое, безжалостное, драконье лицо.
Мне с трудом удалось справиться с ксендзом. Потому что в своем возбуждении и агрессивности он как бы приобрел силу добрых десяти человек. И, наверное, с десятью мог бы справиться. Я забыл, как это состояние называют медики. Аффект. Нет, есть другое слово.
Но мне все же удалось укротить этот взрыв неистовой силы. И я подумал, как трудились бы вот эти его крестьянские, привыкшие к работе, жилистые руки. Подумал совсем в духе одного из наших поэтов.
– Побойтесь бога, – вскрикнул я, борясь с ксендзом.
Но он уже сник. На смену вулканическому взрыву неестественной силы пришло успокоение. Как обычно бывает в подобных случаях.
– Что вы делаете? – уже тише спросил я. – Ведь это же ценность.
– Ценность не станет хуже от небольшого повреждения… Даже с большим любопытством будут смотреть на нее зеваки.