Читаем Чертеж Ньютона полностью

Такая сбившаяся вокруг отца среда незрелого безвременья, пронизанного ностальгией по оставленной отчизне, была для меня родственной. Эта среда возникла, жила и веровала особенным образом. Примечательней всего было то, что члены ее, едва сойдя с институтской скамьи, не по собственной воле последовали за родителями, в сущности, бежавшими из страха перед наступавшим хаосом и нищетой за лучшей долей в новой стране, в новой нищете, не для всех приукрашенной сионистским образом будущего, новизной реальной свободы, согревающим ощущением общих сложностей, общего перепутья. Однако некоторые поддались гипнотизирующей ностальгии по оставленному прошлому, состоящему сплошь из юности, что в любые времена пересиливало государственное устройство, общество, – и оказались отщепленными от своих семей, не пожелав следовать обычной стезе учебы, поиска работы. Ошеломленные новым диковинным ландшафтом и новым временем, они оправдывали свое бездействие неприятием новой культуры, бравируя наследием, спесиво сравнивая Ленинград и Москву, даже Харьков, с пыльной Беэр-Шевой, с каменным Иерусалимом, не слишком отличающимся от собственных руин, с пляжным Тель-Авивом, но в то же время впитывая неведомое раньше библейское время, ощущая самую его плоть, никогда не оставлявшую эту землю, что предложила им стать новой родиной. Мать Муравья мыла полы в школе одного из новых районов Беэр-Шевы; родители Янки, докторá наук, работали на комбинате, добывавшем химикалии из воды Мертвого моря; мать Фридлянда, завуч мурманской школы, устроилась сиделкой в доме престарелых; инженеры, доценты, врачи начинали новую жизнь дворниками, санитарами, рабочими на цитрусовых плантациях, – но их дети, оглушенные переездом из беды в беду и переходным возрастом, в полном безъязычии вынуждены были преодолевать тернии становления, каковые особенно убийственны, если ты раньше писал стихи на неизвестном твоим сверстникам языке. Такая жизнь воспринималась ими ссылкой, с ее особенной работой души над стремлением «вернуться», с ее отчаянием и увлеченностью новыми, сказочными обстоятельствами, с ее одновременной обособленностью от этих обстоятельств, от реальности вообще. И что, как не психоделические декорации, пришлись под стать такому существованию, еще более отсоединяя от прочих эмигрантов, от действительности, созданной земледельцами кибуцев, бизнесменами, деятелями образования, чиновниками, религиозными сионистами и харедим, военными и учеными. Обособленная среда эта имела всё свое, особенное и значительное: свои интересы, свои события, своих знаменитостей, свою нравственность, свои любовные и дружеские обычаи, свое собственное отношение к миру – отрицание настоящего и прошлого в пользу отчаяния, борьба с которым объявлялась бессмысленной; духовное же содержание жизни было смутным и замещалось физиологией приходов и отходняков. Как из этого пике выбрался отец, я не был способен даже представить, ибо моя собственная природа говорила мне изначально: если не будешь заниматься наукой, если не перестанешь отчаянно «ловить мышей на летном поле» – пропадешь.

В той среде были, конечно, люди разные не только по воспитанию и образованию, но и по осознанию самих себя. Однако в общем все были неблагополучны, отверженны, пытливы, верили в себя. И в мелкой бездне этой среды мерцал маяк отца. Я привык держать курс в его направлении; в одиночку я не осмелился бы даже приблизиться к людям, поднаторевшим в подобном образе жизни. Меня, привыкшего к одиночеству в научных кругах, к бытовому одиночеству и в Гренобле, и в Честере, и где бы я ни оказался, тянуло к отцу еще и потому, что вблизи него мои личные приятельства стремительно развивались; мне нравилась студенческая, по-прежнему, легкость, простота, искренность, веселье принятых в Лифте обычаев; даже цитирование Кастанеды и Булгакова, от чего Янка морщилась, а отец мрачнел, было мне познавательно. О России здесь говорили с любовью и верой. В сущности, круг этот в Лифте веровал непонятно во что, чему оправдание если и существовало, то объяснялось молодостью и тем рок-н-ролльным безумием, что выкашивало в двадцать семь лет от роду многих локальных или всеобщих кумиров – от Джима Моррисона и Дженис Джоплин до Курта Кобейна.

– А вы, Константин, снова нами манкируете?

Перейти на страницу:

Все книги серии Иличевский: проза

Похожие книги