Извне был полный вид, что друзья Рюрикова и Мнишкова домов посылаются то в эту, то в другую сторону только по вопросам сватовства, женитьбы и любви. Всю зиму под подкладкой «частных» писем, по трубочкам «страстных» харатей, велись секретные переговоры. В нескучном ожидании Мнишек пограбливал под зятьевы расписки люблинских купцов, плаксиво объяснялся, жалуясь на непредвиденные проволочки свадебного дела, перед нунцием и королем... Дочь воеводе пришлось посвятить в иные свои сокровенные планы, дабы уберечься от ее горячего недоумения. Кажется, только Власьев в Слониме принимал близко к сердцу брачную проволочку, страшась призрака отдаленного царского вздоха, тужа от новых ветвистых посольских дорог в стороне.
Пестуемое, наживляемое официальной и крамольной перепиской, общее — тянущееся и вянущее — ожидание прервано было апрельским уведомлением Мнишку: о том, что после Пасхи, только провянут пути, Дмитрий-царь «идет к обозу» на все лето. (То есть ехать в ближайшее время в Москву Мнишкам наконец-то смысла нет — жениха не будет, не до женитеб или прений теперь: летом царь-жених в поле, летом — война). Не зная, какой плод ему выкатят угодья Кремля после «благострадного лета», Мнишек с дочерью, родней и друзьями-вассалами в охапке распутицей ринулся в Москву — застать и успеть осупружить вояку. Сенатор с дочерью были согласны на православный обряд.
Перед отъездом Ян Бучинский подписал в Самборе смету свадебных расходов: сто тысяч злотых на оплату неотложных долгов воеводы, сто — на приданое невесте.
Любя свою безопасность в чужой стороне, Мнишек отовсюду приглашал на дочерину свадьбу как известных, чуть знакомых, так и совершенно неслыханных рыцарей. По смете каждый из жолнеров (впрочем, «жолнеров» Бунинский собственноручно в смете вычеркнул и заменил на чин «приятелей» невесты) получал по сто злотых задатка. Кроме того, для торжественного куражу и антуражу вербовались гайдуки (задатку — всего пятьдесят при «декоративности» весьма внушительной). Ян сразу одобрил такую затею, знал: дома его только похвалят за ревностное пополнение кремлевской гвардии. Зигмунд тоже был рад и ничуть не препятствовал сбору войск гостей, уходящих в новый поход на Русь с Мнишком: король уже прослеживал подспудные токи широкого заговора. Зигмунд сам пожаловал своему сенатору очередную отсрочку в уплате долгов с экономии Самбора, лишь бы следом за этим двусмысленным чертом покинуло коронные пределы поболее высокоумных шляхтичей, несносных гайдуков и безработных ландскнехтов — всех, кто, конечно, здесь не упустил бы случай почеканить хорошенько снизу — краковскими копьями и пулями — варшавский трон.
Сенатор выслал сына и еще несколько низших родственников с гусарским эскортом вперед — встречать удары новостей дороги. Но достаточно пристойный тракт держался на Смоленск; великие степи, где Стась воевал и гиб, видимо, оставались южнее, по правую руку. Сначала влеклась территория как Польша, но скоро пошло как-то пониже и якобы проще...
Рядом со Стасем верхом шел дьяк Власьев. Дьяк с удовольствием приметил внимание грядущего царева шурина к новой ему, полуазийской своей стороне и увлеченно поведывал спутнику обо всем окрест, распространяя речь даже до невидимых еще со смоленского шляха преподробностей, до всех святых установлений какой-то уже сказочной своей отчизны. Потом Стась читал ему свои стихи. Последние ночи он думал о православных гарнизонах в южных крепостях, о Вишневецком, о Дмитрии, и вирши сложились на русском. Но сейчас, на новом большаке, и вчерашние слова белелись чем-то новым, дышали вольнее и тише:
Реальный бог невзрачен и безбров,
С безвольной оглушительною плетью
Легко минует листолет столетий
И влажный свет разлюбленных миров...
Власьев насторожился, и мерин под ним стал ступать весче и медленнее в клубящееся низко над дорогой одеяльце пыли...
А тем, кто, не спеша и не стеня,
Развел костер у стен земного рая,
Бросает ключ, как равных презирая:
— Входите! Начинайте без меня!..
Власьеву почему-то не понравились стихи, он только пробормотал что-то насчет «усии и ипостаси в латинствах» и сразу, и надолго, смолк.
Со страшной силой разломанный, чуть тронутый ржавчиной плуг лежал на дороге (Власьев не объяснил уже его Мнишку); гордые, едва приветствующие стрельцы на заставах... И гордость в них чувствовалась какая-то особенно промозглая, мрачная, кажется, не знающая насыщения. Если гордость поляков, при всем внешнем шумстве кичения, более детская, явно мгновенная (перепьет один пан другого, выйдет полем, или охмурит паненку, или вывертит клинком трюк... — и уже счастья выше усов, блеску сквозь кивер!), тут уже не так. Стась еще в северском походе замечал эту нечаянную разницу.