Теперь уже не узнать, какими словами Маяковский описал Дон Жуана (Лиля Брик рассказывала, что Маяковский уничтожил поэму «Дон Жуан», когда поэма не понравилась Лиле), но нет сомнений, что поэт трактовал Дон Жуана как любовника, отдающего себя всякой избраннице сполна, всякий раз переживающего искренне, проживающего много жизней. Собственно, миф о вечной девственности Афродиты, всякое утро выходящей из морской пены очищенной, – это рассказ ровно о том же. В случае Пикассо перемена спутницы воплощалась буквально в новом цикле творчества: «розовый» и «кубистический» периоды посвящены Фернанде Оливье, а «энгровский» – Ольге Хохловой; личная жизнь художника была запутанной, что неудивительно для парижской богемы – но невозможно спутать холсты из серии, рожденной отношениями с Марией-Терезой Вальтер, и холсты, посвященные Доре Маар, это две разные истории, прожитые полно, и каждая из них – отдельная жизнь. Невозможно представить, как искренности Чаплина или Ремарка хватало на многие любовные романы – но и допустить, что они фальшивили, тоже невозможно: книги и фильмы тому подтверждение. Если понимать любовь как отношения конкретных людей, связанных контрактом, это непредставимо; но если понимать любовь как пример единения людей, как сбережение себе подобного, то возможно только так. Любовь – связующее вещество бытия, та субстанция, которая согласно Данте движет вселенную, она принадлежит сразу всем и не принадлежит никому – сила Маяковского и Пикассо в том, что они конкретную любовную историю воспринимали как фрагмент общей судьбы всех людей. Пикассо был (в представлении читателей гламурных биографий) Дон Жуаном, менявшим женщин; но он же был (и таким остался на холстах) рыцарем, защищающим Прекрасную даму. Вообще говоря, это сугубо философский вопрос – соответствие Венеры Небесной и Венеры Земной; искусство Ренессанса данное противоречие принимало – но прямолинейный XX век хотел простоты.
Несоответствие в восприятии Пикассо-художника и Пикассо – члена общества стало причиной того, что современное искусство однажды решило быть циничным: появилась мода на бессердечие. Отныне все приведено в соответствие: решено, что не следует более притворяться хорошим, честнее быть равномерно и отчетливо плохим. Скажем, фра Филиппо Липпи, религиозный живописец и монах, отличался игривым нравом – Вазари насмешливо описывает, как Липпи вылезал из окна кельи на улицу, где его поджидали подружки: как же это совместимо с чистыми образами на алтарных досках? Но никто не упрекнет Фрэнсиса Бэкона или Энди Уорхола в аморальности – с моральной стороны они неуязвимы, поскольку ни с какой стороны не моральны, они и не проповедовали нравственность. Так называемый авангард стал программно бессердечным – ни чувств, ни привязанностей не знает ни инсталляция, ни черный квадрат; но бессердечие не есть сугубая привилегия именно европейского авангарда – это вообще свойство декоративного искусства, языческого искусства, дворцового искусства, скажу шире – это свойство европейского искусства. И говоря более конкретно, в европейском искусстве можно вычленить лишь несколько периодов, когда искусство было посвящено любви – когда изображали любовь.
Один из таких периодов назван в истории искусства «Ренессансом», и хотя данный термин подразумевает возрождение постулатов античной эстетики, но речь во Флоренции Медичи шла о слиянии этических принципов христианства с античным каноном. Именно принцип христианской любви, то есть – того вещества, что связывает явления истории, наделил античных титанов Микеланджело душой. Ренессанс позволил говорить о любви и о свободе одновременно: от Данте и Боккаччо до Боттичелли и Лоренцо Валла – великие гуманисты стали говорить о любви мужчины и женщины как о скрепе всеобщего бытия, как о фрагменте единой великой мистерии. «Любовь, что движет солнце и светила» – строка Данте не посвящена эротическим отношениям, но мироустройству, конструкции человеческого общества.
По аналогии с термином «ренессанс», относящимся к XV веку Италии, можно определить те немногие оазисы в европейской истории насилия, которые не просто давали надежду, но которые воссоздавали принцип любви как основу конструирования свободного общества. Взаимная поддержка, солидарность, построение полиса, где каждый отвечает за общее дело и все равны, – это звучит сегодня как вредная утопия; но именно этим были озабочены гуманисты Германии XVIII века, и поразительная немецкая культура XVIII века (Шеллинг – Гегель – Винкельман – Лессинг – Кант – Гёте – Шиллер) стала вторым европейским Ренессансом. Именно этой, совершенно утопической поре (ее наивно именуют «романтизмом», на деле это была рациональнейшая пора построения логически внятной утопии) мы обязаны всей философией, всей историографией, всем строем эстетической мысли, которым располагаем сегодня.