— Не называй счастьем гнусности, которыми тебя развращает враг Божий! — гневно возразил доминиканец.
— Но я не совершила ничего гнусного! — высокомерно ответила Доротея. — Первое, о чем мы договорились — он и я, — это о том, что любовь наша будет любовью наших душ, и мы сдержали договор. Мой господин мог бы удержать меня цепями материи, но его гордостью было обладание моей душой, только моей душой, и с моего согласия. Тысячу раз я повторяла себе, что благодаря мне он может торжествовать победу, которая, казалось, доступна только Богу: быть любимым духовно, без тени вожделения. Зато я знаю, что у меня нет соперниц и что я единственное сокровище своего господина. И ничего не значат для меня ни позор, ни пытка, на которые вы меня обрекли. Я хочу смерти. Чем раньше зажгут для меня костер, тем скорее я соединюсь с Ним.
И, повернувшись к монаху спиной, одержимая уткнулась лицом в угол, твердо решив не говорить более ни слова.
Когда доминиканец вышел из темницы закоренелой грешницы, он зарыдал, целуя распятие, висевшее на его тяжелых четках:
— Зачем Ты только позволяешь, Иисусе, чтобы сатана, смеясь, принимал Твой облик!
БУРГУНДОЧКА
В тот день, когда я обнаружила эту легенду в старинной францисканской хронике, пожелтевшие страницы которой оставляли на моих любопытных пальцах тончайшую пыльцу — свидетельство неустанной работы моли, я на мгновение задумалась, прикидывая в уме, не покажется ли подобная история, поучительная для наших простодушных прапрадедов, скандальной в наш век. Ибо на каждом шагу я убеждаюсь, что, если в мире и не прибавилось зла, недоброжелательности в людях стало больше и что никогда писатель не нуждался в такой осмотрительности, как в наши дни, чтобы, упаси бог, не переиначили его слова, не истолковали превратно его намерения и не нашли бы в его невинных писаниях чего-нибудь такого, чего у него и в помыслах не было. Так что мы шагу боимся ступить и, да простят мне это не совсем удачное сравнение, держим ухо востро, боясь написать что-нибудь неприличное или впасть в какую-нибудь ересь.
Но так уж мы устроены, что стоит какой-то мысли понравиться нам, задеть нас за живое, она уже так легко не выходит у нас из головы, шевелится и ворочается там, как зародыш в материнской утробе, стремясь вырваться на волю из своего тесного узилища и увидеть свет. Вот и я, с тех пор как прочитала эту чудесную историю, которую — сомнения прочь — я сейчас расскажу вам, кое-что опустив, а кое-что добавив, постоянно пребывала в обществе моей героини, и ее приключения представлялись мне как бы рядом виньеток из требника, отороченных золотой каймой и причудливо раскрашенных, или чем-то вроде витражей готического собора, где фигуры одеты в темно-синие, пурпурные и амарантовые одежды.[91]
О, как хотела бы я обладать искренностью и наивной простотой старого хрониста, чтобы начать словами: «Во имя Отца и Сына!»Было это много-много лет, а точнее сказать, столетий назад. В те дни, когда Франциск Ассизский,[92]
обойдя перед тем многие земли Европы, проповедуя бедность и покаяние, разослал во все концы света своих учеников, дабы они продолжали нести людям слово Божье.На улицах самых маленьких городков и деревушек Италии и Франции часто можно было увидеть тогда босоногого странствующего проповедника в короткой рясе, который прямиком направлялся на главную площадь и, взобравшись на камень или на кучу мусора, произносил горячие проповеди, обличая пороки и укоряя слушателей за слабость их любви к Господу. Когда проповедник спускался с возвышения, временно послужившего ему амвоном, поселяне с жаром оспаривали друг у друга честь предложить ему пристанище, очаг и ужин.
Между тем существовал, однако, в окрестностях Дижона уединенный хуторок, в ворота которого ни разу не стучала рука ни божьего странника, ни наставника в вере. Так удален он был от всех дорог, что лишь торговые люди из Дижона[93]
изредка наведывались туда, когда приспевала пора купить славного винца, ибо надо сказать, что хозяином хутора был известный в округе богатей-винодел и подвалы его были полны бочек, а амбары зерна. Был он колоном[94] могущественного аббатства, вот уже много лет арендовал у своих сюзеренов кусок доходной землицы, и, как поговаривали, ветер у него в карманах не гулял. Сам он это всячески отрицал; был скуп, прижимист, не очень-то щедр на харчи и жалованье для своих поденщиков, никогда не давал никому и полушки даром, и единственная расточительность, которую он позволял себе, — это привезти иногда из города новый чепчик или золотую брошку для своей единственной дочери.