Вот его отец, мелкий самарский помещик: игрок, пьяница, дебошир. Вот мать, сирота, бесприданница. Моложе мужа лет на пятнадцать, она тосковала по лучшей участи, в отчаянии прятала деньги, прятала водку, и однажды муж крепко ее, беременную, за это избил. Кайсарову тогда было шесть лет – тихий впечатлительный мальчик, темные волосы пышной шапкой, темные грустные глаза, – он обожал красавицу-мать и не любил вечно воняющего кислятиной отца. А тот замахивается на мать раз, другой, таскает за волосы, швыряет об угол комода. Мать падает на колени, охает, не может подняться, и под ней ширится алая лужа, пятная светлый подол летнего платья. Кайсаров рядом, ошарашенно смотрит, его так никто и не увел, даже когда пришел доктор, просто всем было не до него, может, просто не заметили стоящего за дверью. Столько крови и ужасный багровый шматок, будто выпавшая внутренность – недоношенный мертвый младенец. Мать после того едва оправилась и не до конца – всякая беременность для нее теперь заканчивалась выкидышем, и всякий раз Кайсаров становился тому свидетелем, – у матери в придачу сделалось что-то с головой, всех мужчин на свете она считала повинными в своих бедах, даже любимого сына. «Вот, гляди, что с нами мужчины-то творят», – и совала ему под нос окровавленную тряпку. Каждый выкидыш мать переживала тяжело, каждый раз Кайсаров обмирал от ужаса, что она может вовсе не подняться, так и умрет, истекая кровью из тех загадочных, пугающих женских недр, откуда на землю приходят все люди. Кайсаров ненавидел отца, который по-прежнему регулярно захаживал к матери в спальню, и ненавидел себя за то, что ничего не мог со всем этим поделать. Страх точил и точил его, как вода камень, и в отрочество он вышел с нерушимым убеждением, что мужское прикосновение непременно несет женщине боль и, возможно, смерть – к тому времени как раз умерла первыми родами его девятнадцатилетняя старшая сестра. Женщина и сама, по натуре своей, – боль и неразрывно связанная с жизнью смерть, расходный материал природы.
К такому нельзя было прикасаться. Такое нельзя было желать.
Кайсаров, очнувшись от рваного, расползающегося, как ветошь, сна, смотрел в темный потолок, терзая простынь, – все-таки принес смерть, одним лишь прикосновением, подумать только, как ни избегал женщин, а все-таки женщину убил, – и вновь погружался в неспокойное забытье.
И снилась ему теперь не стонущая мать в окровавленном платье, а юная дева. Незнакомая, и в то же время где-то уже виданная. Ее иссиня-черные волосы ливнем струились по тонким обнаженные плечам, по ударившей по глазам наготе бедер до самой земли. Дева была прекрасна – острой, как алмазная грань, красотой: хрупкие ключицы под смуглой кожей, тяжелая округлая грудь, острые сосцы, черный омут волосяного треугольника внизу живота. Ее взор с пониманием и насмешкой встретился с алчущим взглядом Кайсарова, но зеленые глаза оставались жестокими, холодными: не радужки – граненые самоцветы. Кожа ее сплошь была в мелких зеленых кристаллах, легших затейливым узором, вроде чешуи, но так и манила прикоснуться – ощутить разом и стылость камня, и жар налитой плоти в ладонях.
Кайсаров проснулся в таком исступлении сладострастия, будто его мужское естество и впрямь обратилось в камень.
Между тем, в дверь дома стучали, сонный слуга пошел отпирать; скоро забарабанили в дверь спальни.
– Георгий Иванович, откройте, беда великая! Георгий Иванович!..
Кайсаров в полнейшем одурении сидел на краю разворошенной постели. За окном занималось ранее утро, и первые лучи солнца, проникнув в комнату, уже давили жаром, словно вместе с солнцем в небо поднималась вся преисподняя.
Кое-как он поднялся, чувствуя себя пьяным, разбитым, никчемным, грешным. Начал одеваться, не попадая в рукава и штанины. За дверью, кажется, были все – и Остафьев, и молодые инженеры, и Гуров, и кто-то еще, множество искаженных ужасом лиц, и все от Кайсарова немедленно чего-то хотели, когда как он сам желал лишь одного – чтобы все происходящее было сном, а еще лучше – чтобы сегодня он вообще не проснулся.
– Что же делать будем, Георгий Иванович? В Петербург телеграфировать – так не поверят!
Пошатываясь, Кайсаров вышел, ошалело щурясь на солнце. По всему селу стояла ужасающая тишина, тяжелая, как гранитное надгробье, даже петухи не пели. Ноги сами понесли Кайсарова по пустынным улицам на окраину села, к тоннелю – впрочем, именно туда, как ему объяснили, и следовало идти. Еще на подходе к арке тоннеля, взбираясь по насыпи, Кайсаров услышал словно бы многоголосый стон. Перед глазами плыли изумрудно-зеленые, хлесткие солнечные пятна, и потому не сразу он сумел понять, что же видит перед собой в полутьме.