Лиля, вначале воспринимавшая Черубину как божественную игру, как сотворчество, после дуэли увидела ее темную, оборотную, сторону и ужаснулась своей одержимости. Леман, которому было свойственно чрезвычайно серьезное отношение к магии имени и судьбы, а также к контакту с нечистой силой (лучшие из его в целом довольно вторичных стихотворений написаны именно об играх с нежитью, о таинственном страшном мире, куда нет и не может быть ходу неподготовленному человеку[126]
; а Лилин Габриах, несмотря на свое добродушие, все же был чортом), сурово указывал: да, виновата. Виновата, что впустила в человеческий мир злые чары, виновата, что, неподготовленная, прикоснулась к запретным материям, виновата, что, наделенная разумом, балансировала на грани безумия. Эту вину надлежит искупить. Искупление — в безмолвии. Прежняя Лиля должна замолчать, погрузиться в забвение, отречься от собственной плоти, от данного ей при литературном крещении ложного имени… И, разумеется, от случайной, обманной любви. Любовь Волошина для нее не спасение, а гибель, — как и для самого Волошина, по свидетельству неумолимого Лемана, в случае с Черубиной также оступившегося на Пути.И вот 10 февраля Лилей пишется письмо-исповедь, письмо-покаяние, письмо-отречение:
Макс мой дорогой! Эти дни были полны тоской о тебе, полны были горечи и отчаянья.
Ах, Макс, боли глубокой и пронизывающей!
И гасла я. С каждым часом гасла. Была очень одинока, со злым, тупым отчаяньем. С завистью, ревностью. А теперь легче, проще и очень одиноко. Стихов не пишу; есть строчки. Но если даже умерли стихи навсегда, то и то есть покорность. А в глубине есть сознание правды и пути.
Есть уверенность.
И Макс, ближе и дальше я от тебя. Ближе к источнику души твоей, ближе к твоим глазам, и чувствую нашу неразрывность. И любовь к тебе глубже. Но словно постриглась я. Что-то отмерло мирское, плотское. Я рада, Макс! Я уже не потеряю тебя.
Будь спокоен, милый, я с тобой, я молюсь за тебя. М<ожет> б<ыть>, я стану явью.
Пиши часто. Без тебя сердце стонет. ‹…› Дорогой, мой горько любимый, тихо и нежно целую тебя.
Лиля отказывается от уроков, от встреч в Академии. Дружеские и литературные связи рвутся сами собой («За эту зиму… ‹…› столько людей стало бросать в меня грязью, столько людей даже близких не поняло и отошло…»[127]
), зато в «Аполлоне» и в европейски центрированном издательстве «Пантеон» (1907–1912) она берет домой долгую вдумчивую работу — переводы с французского Ростана, Адана, Гиля, Мопассана. Работа «скучная, почти физическая», жалуется Лиля Волошину, но именно такая ей сейчас и нужна. Это своеобразное Лилино послушание, искупление творческого полета 1909 года, и выполняет она его истово, как и всё в своей жизни.Приблизительно в феврале в Петербург возвращается Воля Васильев. Лиля проводит дни вместе с близкими — Лидой, Леманом и Васильевым, по-прежнему глубоко и растерянно преданным Лиле и искренне радующимся тому, что «Dix заботится о ней, очень», а сама она «внешне спокойна, сидит все больше дома» и «успокаивается мало-помалу». Вряд ли будет ошибкой предположить, что именно Леман с Васильевым вкладывают Лиле в уста те слова («ты не путь мой»), которые она — будто бы под диктовку — покорно записывает, обращая к Волошину:
…все ясней, что нет к тебе возврата. Но это без боли, Макс, и не нужно, чтоб у тебя была; п<отому> ч<то> я не дальше, я, м<ожет> б<ыть>, гораздо ближе подойду к тебе, но только ты