Я хочу сказать тебе то, что я уже говорила последнее время, только ты не слушал, не верил, думал, что нервы, усталость.
Но я все тверже и тверже знаю это, я не хочу, чтобы ты этого не знал. Я всегда давала тебе лишь боль, но и ты не давал мне радости. Макс, слушай, и больше я не буду повторять этих слов: я никогда
Макс, мой милый, видишь, так много, так много я ждала от моей любви к тебе, такого яркого, такого ведущего, но ты не дал. Я ждала раньше всего, что ты научишь меня любить, но ты не научил. Ты меня обманул. Это не упрек, ты сам не знал, я слишком многого хотела и слишком мало умела сама.
Виновата я, если бывают виновные. Я стою на большом распутьи. Я ушла от тебя. Я не буду больше писать стихи. Я не знаю, что я буду делать. Макс, ты выявил во мне на миг силу творчества, но отнял ее от меня навсегда потом. Пусть мои стихи будут символом моей любви к тебе.
Я сказала всё.
Это действительно было всё. Лиля могла казаться окружающим нервной, болезненной, не отличающей яви от вымысла, но твердых и выстраданных решений она не меняла. Более того: отказавшись от близости с Максом, Лиля практически сразу отказывается и от переписки! «Через несколько времени (я не знаю срока) мы подойдем друг к другу свободными и верными.
Обескураженный, да что там — фактически опрокинутый этим письмом, Макс кидается переспрашивать, выяснять, посылает стихи… Однако Лиля, вначале в смятении бросившаяся его утешать («Я с тобою. Ты мне нужен»), в итоге решительно — и тем решительнее, что по живому — обрывает любые контакты:
Макс, дорогой, да, не нужно писать мне, и я не буду больше. Я тоже уже не жду тебя в моей жизни. За радость, за свет благословляю. Я молюсь за тебя. Я храню тебя в глубине, как звезду. Если бы я была сильная и умела любить. Будь же радостен, одинокий мой! Будь же! Это мое последнее письмо, от тебя больше не надо ни слова. Мне больно от них еще. ‹…› Прощай, Макс, прощай. Привет Коктебелю. Прощай. Целую глаза твои, Макс! Макс… (начало апреля 1910-го).
Здесь, впрочем как и в предыдущих Лилиных курсивах, явственно чувствуется рука Лемана. Ведь это же Леман настаивал на молчании, на безмолвии, в котором все прежнее и ошибочное неизбежно перегорит! Тем интереснее, что, собственноручно пресекший общение Волошина с Лилей, переписку с Волошиным он в том же марте берет на себя.
И до чего же мудрой и прозорливо-сочувственной получается переписка! Вот, скажем, первое письмо Лемана, одновременное Лилиным сбивчивым монологом и адресованное Волошину явно затем, чтобы с позиции старшего и умудренного духовным опытом друга оценить отношения Макса и Лили, в которых сами они («Испуганные дети», — как напишет Лиля в более позднем и посвященном другому человеку стихотворении), увы, не смогли разобраться:
Тяжело Вам, бедному. Ел<изавета> Ив<ановна> написала мне, что она сказала Вам. Трудно ей сейчас. Все переоценивается в ней, все устанавливается по-новому.