Судя по всему, Волошин считал, что и Лиле оставаться при Штейнере (эмоционально, а не физически; в Дорнах на стройку она, разумеется, по слабости здоровья не могла ехать) более смысла нет. Переписываясь с Оболенской, он переписывается и с ней — сперва сдержанно, но по мере того как Россию охватывает лихорадка войны, а Антропософское общество — чувство вины и тревоги, — всё горячее и горячее. Они пишут друг другу о книгах, вскрывающих суть оккультизма, о новых стихотворениях Волошина, о Всеволоде Николаевиче, командированном в Турцию для налаживания путей сообщения, об антропософии и о Докторе… Чуткий Волошин, конечно, не обращается к Лиле со слишком уж резкими выпадами — для этого у него была Оболенская, — однако Лиля не может не чувствовать, что волошинский скептицизм в отношении устройства Антропософского общества продолжает усиливаться. А уж отбытие из строящегося Дорнаха в Париж и вовсе не приятно ее поразило… Одним словом, трудный для обоих обмен убеждениями был неизбежен.
По всей вероятности, Макс, не любивший недоговоренностей, в какой-то момент пишет Лиле письмо, раскрывая свое отношение к антропософии и вызывая Васильеву как официального представителя Общества на ответную откровенность. К счастью, в отличие от послания Волошина, ответ Лили, который она написала «не в качестве Garant’a», то есть не как официальное лицо, а «как Лиля», дошел до нас и предъявил ее выстраданную позицию во всей неожиданности и полноте:
Твою точку зрения на Общество для тебя я принимаю, как принимаю взгляд каждого; если тебя интересовала реорганизация теос<офского> общества в антропософическое, то ты знаешь, что сам Доктор борется против застывших форм. ‹…› Все же антропософия обращает нас в уголь, и уже наше дело стать бриллиантом, правда, Макс, и слова Доктора освобождают, но через смерть, иного пути для свободы нет, как и для рождения.
Имеется в виду смерть при обряде инициации — посвящения, смерть личности, готовой отказаться от индивидуального поиска в пользу соборности. А Лиля продолжает, уносясь в такие метафорические эмпиреи, что, пожалуй, только Волошин, сам великий метафизик, может ее понять:
У нас мало воскресают, а более остаются в летаргии, бриллиант довольствуется фольгой для блеска, люди не-вершин (читай: то есть не такие, как ты, Макс! —
Понимаешь ли ты меня, Макс?[158]
Макс понимал.
Больше они об этом не говорили.
Антропософия действительно была смешана с грязью в 1910-е годы и с кровью — в 1920-е. И пусть в глазах Макса, великого жизнелюба, нынешняя Елизавета Васильева с ее аскетизмом и «поиском бремени» выглядела только призраком прежней Лили — страстной, отчаянной, порывистой, — но как бы то ни было, новый облик Васильевой и ее новая миссия неудержимо притягивали к ней все новых и новых людей.
«Шлю радость!» (1913–1917)