Впрочем, эти эвритмические упражнения, хотя и выполненные на должном уровне мастерства, были совсем не то, чего ждали от Лили прежние поклонники ее дара. И пусть сама Лиля в первые годы существования Общества пребывала в абсолютной уверенности, что штейнерианское учение преображает душу, что в нем заключаются ее Путь и спасение, однако эту истовость, этот энтузиазм разделяли не все. Маргарита Сабашникова, например, разделяла («Я получила очень хорошее письмо от Черубины. Вот для кого Гельсингфорс открыл новую жизнь…»[148]
), а вот Александра Петрова, напротив, не раз замечала, что на «людей творчества» штейнерианство оказывает если не разрушающее, то по крайней мере тормозящее их живое развитие влияние: «Ведь вот же ядовитая штука эта „Теософия“: дохнуть не дает! Что хотите, — говорите, а в ледяшки превращает. <…> У доктора есть колоссальные знания, сознание какой-то своей цели (может быть прекрасной и верной), но вдохновения у него нет».[149]В 1913-м, уступив настойчивым Лилиным уговорам, Александра Михайловна все-таки вступит в Русское антропософское общество. Около года уйдет у нее на то, чтобы осознать, что антропософия ей чужеродна; несмотря на постоянное ненавязчивое кураторство Лили, несмотря на ее сочувственное внимание, лекциями Доктора она не прониклась — тем более что они, эти лекции, доходили к ней в Феодосию с опозданием, в дурных переводах (за что Лиля не уставала перед ней извиняться: «Я знаю, что плохо у нас работают, еще хуже — обижаются, и взять на себя редактированье переводов циклов нельзя»), да еще сразу после прочтения их необходимо было отсылать назад — списков во всё прирастающем новыми посвященными Обществе не хватало. Поэтому вскоре после начала войны, под предлогом предубеждения против Германии, Петрова заявляет о «бесповоротном» решении оставить антропософию — и Лиля, тщетно уговаривавшая Петрову не торопиться, после выхода подруги из Общества писем в Феодосию больше не посылает.
Зато посылает — в Коктебель. Посылает и получает ответы — притом что возобновление ее переписки с Волошиным начинается с некоторого казуса, а именно с отказа Лили дать Волошину рекомендацию для членства в Обществе, куда тот намеревался вступить сразу после открытия. Кстати, за этот отказ ее многие порицали — и тогда, и теперь: так, В. Купченко с негодованием замечает, что нежелание поручиться за Макса «выглядит неожиданным и диким — на фоне той радости, которую она испытывала по поводу вступления в общество Петровой, которую знала уж никак не лучше Волошина! И чего тогда стоят ее уверения в предыдущих письмах в своей любви и благодарности к нему „за все“?».[150]
Кажется, Купченко, много лет занимавшийся архивом Волошина и наследием Черубины де Габриак, сначала попал под ее несомненное обаяние (см. безусловно комплиментарную «Исповедь», подготовленную в соавторстве с М. Ландой и И. Репиной в 1999-м), а после попытался вырваться из-под него и заклеймить «распущенность» поэтессы и ее тайную склонность к интригам в разоблачающей «Черубине де Габриак». Между тем в данном случае логичнее было бы предположить не лукавство, а простосердечие: Лиля, наконец-то оправившаяся после истории с дуэлью, попросту оберегает от Макса с таким трудом пойманное равновесие! Его желание стать членом Общества, да еще по ее персональной рекомендации, расценивается ею как вторжение в святая святых — отсюда и наивные попытки отсрочить это событие или, по крайней мере, не дать ему произойти по ее собственному согласию, отсюда и многословные оправдания, которые Лиля обращает к Волошину:Милый Макс! Прости меня заранее, что не исполню просьбы твоей, не смогу поручиться. Ведь я не знаю тебя, Макс, теперь, и не смогу с полной чистой совестью сказать «да». — Я верю в тебя, как и раньше, но не вижу тебя теперь. Начинать с тобой переписку длинную, чтобы узнать, — это слишком долго для тебя ждать… А когда ты будешь в О<бщест>ве — всем, чем могу, — помогу.[151]