Этот нетерпеливый рефрен сохраняется в письмах Волошина вплоть до его личной встречи с Лилей в 1916 году. А вот Оболенская отвечает уклончиво. Видимо, проникшись определенной симпатией к Лиле (это просвечивает в ее письмах), она избегает опрометчивых заключений; но даже при явной уклончивости о сомнениях насчет того действия, какое антропософия в больших дозах оказывает на организм, трезвая и приметливая Оболенская отнюдь не умалчивает:
Я очень волновалась, идя впервые к ней: из Ваших рассказов создался какой-то хрупкий и надломленный образ, которому страшно повредить. А мое впечатление — что она по натуре уравновешеннее меня. <…> Впрочем, глубоко я в ней не видела: когда индивидуальность заслонена истиной (Лицо Штейнера), труднее смотреть через нее.[154]
Как мы уже говорили, эта формула Оболенской — «индивидуальность, заслоненная истиной» — глубоко поразила Волошина. Было
Нет, в ней есть и хрупкость и надломленность. Они всегда были скрыты — раньше особым жизненным (очень талантливым) юмором, который создавал иллюзию равновесия на краю безумия и полной потери себя в своей фантазии. Теперь… Вы очень хорошо определили: «Индивидуальность, заслоненная истиной». Я это так чувствую в ее письмах. <…> Видите, когда человек говорит вещи, абсолютно не согласуемые с научным познанием и по существу не доказуемые иначе, как личной проверкой, — я ему верю, потому что он ссылается на свой опыт. Но когда эти же вещи слышу я от другого, который не сам узнал, — а принял их, — я чувствую себя пойманным в клетку. Мне трудно с ними говорить…[155]
Из Лилиных писем мы знаем, что Оболенская посещала ее как на Васильевском острове, так и в новой квартире на Невском, что она была частым гостем на пятничных вечерах, когда петербургское отделение Общества собиралось для чтения лекций и эвритмических упражнений. К 1914-му Лиля уже начинает считать художницу убежденной антропософкой и пестует ее прямо-таки по-матерински («Я рада, что ты дружишь с Оболенской, она такая хрупкая», — роняет она в письме Максу, словно бы подтверждая слова Оболенской о том, что ее собеседница по натуре куда крепче и уравновешеннее, чем она). Но осторожная Юлия держит дистанцию, что и доказывают ее точные, временами безжалостные замечания в переписке с Волошиным: «…какое царство теней — умершая Черубина, умерший Борис Дикс… Вы не подумали, что, говоря о Черубине и Диксе, я говорю вообще о Васильевой и Лемане? Потому что я имею в виду только этих отделившихся призраков — а не людей, которых я недостаточно знаю». Под «призраками» она разумеет их творческую, поэтическую эманацию — ведь не случайно и Леман, и Лиля Васильева отделяют от себя эту творческую ипостась, принесенную в жертву антропософии, псевдонимом! И снова Волошин согласен: «Эти результаты мне слишком знакомы, но я никак не могу с ними примириться. Мне пришлось их видеть не на одном только их (Дикса и Черубины. —
А вот еще — в более позднем письме, написанном уже после отбытия из Дорнаха и водворения в любимом Париже: