Разума лишился, решил про себя Квельдвульф, когда Улаф, сын Эгиля, обнял поклажу с торчащим копьем и принялся раскачиваться из стороны в сторону словно в великом горе. Стон его разносился под небесами, отражался от гор и ножом втыкался в уши Волку. Так страшен был плач, что не мог больше терпеть конунг чужой муки. Поднялся с камня и шатаясь стал спускаться к сумасшедшему.
Не было в нем ни торжества, ни облегчения. Теперь пустота наполнялась стыдом, что придется лишить жизни обезумевшее от страха, тощее и воющее животное, когда-то бывшее человеком. Воистину, страшны споры богов, особенно когда касаются они смертных. И чем ближе приближался конунг к кричащему человеку, тем яснее понимал то, о чем тот кричит, но разум отказывался верить словам.
- Зачем, - кричал Улаф, сын Эгиля, - зачем тебе понадобилась жизнь моего сына! Зачем ты преследовал нас! Зачем, проклятый Волк, не имеешь ты жалости к невинным детям!
Крышка корзинки была распахнута, и Улаф видел светлые волосы маленького ребенка, закутанного в окровавленные шкуры.
Кведульф готов был поклясться всем, чем он владел, что он теперь знает имя внука Эгиля Лысого.
Через несколько лет трое охотников нашли промерзшие трупы двух мужчин и маленького ребенка и похоронили их, воздвигнув три каменные пирамиды и положив внутрь рунный камень с такой надписью: "В субботу, накануне дня малого молебствования, Эрлинг Сигватссон, Бьярни Тордарсон и Эйндриди Йонссон воздвигли эти пирамиды..."
Дальше надпись обрывалась, так как камень охотники подобрали слишком маленький.
Глава девятая. ЧЕРВЬ
После кофе во рту остался противный привкус. Жаль, что он так и не поел. Слишком хороший сорт, слишком хороший помол и слишком хорошая варка - в джезве, среди серого, пепельного песка. Слава несколько раз проглотил горькую, очень похожую на похмельную, слюну и поморщился. В следующий раз буду плевать. Нагло, открыто и прямо на пол коричневыми, волокнистыми плевками. Линолеуму с фальшивым, нарисованным паркетом уже ничто не помешает. И есть буду. Жрать. Даже грибные котлеты. А как насчет растворимого кофе индийского производства с грудастыми и бедрастыми гуриями (или пифиями?) (или ни гуриями, ни пифиями)? Что русскому нормально, то немцу смерть. Побольше сахара и только.
В висках начался перезвон молоточков. Потом кто-то начал пинать изнутри по глазным яблокам. Слава вдавил их назад большим и указательным пальцами, на мгновение ощутив болевое блаженство и на то же мгновение насладившись яркими и разноцветными фейерверками на внутренней поверхности век. Огоньки угасли, тьму прорезали тусклые синеватые полотнища, унылые и слепящие. Когда глаза привыкли к свету, вокруг ничего не изменилось, и Слава вновь зажмурился.
Если не обращать внимания на сполохи, сцепить руки и скрестить ноги, то на короткое время можно добиться иллюзии уединения, разряженности внешнего пространства, молчания изнутри и снаружи. Молчание по поводу, замененное легким гулом ртутных ламп и поскребыванием в окна вечного дождя.
Он очень устал. Бывает так - среди дня, среди моря изнуряющего безделья или бодрящей активности, сути то или иное деяние не меняет, ощущаешь как на плечи взгромождается серый пыльный колпак усталости, обескровленности, рот забивается все той же удручающей материей, вызывающей тошноту ко всему. И нет от этого ни спасения, ни лекарства, кроме времени. Но уж оно то ему не поможет.
Слава с большим трудом заставил себя сосредоточиться на внешнем мире, уцепиться крючком вялого интереса (смогу ли?) за помятую спину Боки, где еще можно было разглядеть стертую меловую надпись "дурак", которую он полностью отнес к собственной персоне и сейчас. Подперев спадающую голову кулаком, от шейного безволия зубы впились в щеку, он, цепляясь пальцами за пластик, подобрался к спинке стула, постарался покарябать ногтем букву "д", но мел, спасаясь от выбивания и от влажного платка, забился в такие глубины ткани, что ничего выковырять не удалось.
Судя по стоящей тишине, не нарушаемой ни кашлем, ни шепотом, класс находился в полукоматозном состоянии. Если бы мухи предусмотрительно не передохли, то это была их лебединая песня - до полного одурения не хватало назойливого жужжания. Валентина Александровна, завернувшись в серый платок, стояла около окна боком к ученикам, донельзя похожая на такую вот муху, помершую в начале непонятного закукливания. Большие мрачные очки белели отраженным снегом. Наточенные локти выпирали из-под свалявшейся шерстяной паутины. Длинная казенная юбка стаканчиком накрывала карандаши прямых, но унылых ног, тянущих как минимум на "ТТ".