— Что втемяшилось? Домой хочу! — сорвалось у Шамы. — Да и ты того же хочешь, только соображаешь медленно. Довольно мы повоевали, хватит! Вон и Пулпан уже дома. Как выздоровел после ранения, поехал в Москву, на учебу. Теперь в Праге политику делает... — Но душу Яна раздирали противоречивые чувства: он тоже сам себе кажется надломленным, раненым. — А вообще-то, признаться, и я уезжаю не с легким сердцем. Лучшие годы нашей жизни прошли, и их не вернешь... Я, правда, горжусь, что жизнь наша была такой, какой она была, глаза-то у нас здорово открылись, но что будет со мной дальше? Мама счастлива будет, когда прижмет меня к сердцу, и ей, бедняжке, в голову не придет подумать о том, что ее сыночек колотил, как мог, холуев русского царя, и молодая его жизнь каждый день висела на волоске. И что сын этот привез домой семена, брошенные в его душу Киквидзе, Кнышевым и другими... — Шама махнул рукой, прищелкнув языком. — Чего это я так разошелся, или задаюсь, что был красноармейцем?
Михал Лагош спал. Он давно передумал обо всем, о чем говорили его друзья, и душа его теперь переполнена ожиданием: что-то увидит он послезавтра в Максиме? А когда душа переполнена, она болезненно напряжена, и лучше всего проспать это состояние неопределенности. И Михал спит, и никакие сны ему не снятся. Руку держит на узелке — в нем маленькие подарки Нюсе и деревянная кукла для сынишки, он эту куклу старательно вырезал по вечерам из корня самшита и раскрасил как сумел. Вот Шама и Ганза этого не понимают. Как это — чтоб такой бесстрашный пулеметчик да вдруг ради ребенка привязывался к женщине? Нет, не учил их этому Натан Кнышев! Родной бородач Кнышев со своим страшным шрамом... Правда, у комиссара детей не было, а скорее всего и жены тоже. Никогда он не упоминал о жене, и никогда его не видели с женщиной...
Приехав в Киев, наши путники продрались сквозь толпу на улицу и до отхода другого поезда побродили по городу. Останавливались, заговаривали с прохожими, делая вид, что не знают дороги. Спрашивали — ну, как живете, друзья? — и ответы часто поражали их. Все говорили о мире, о работе и о свободе. По лицам людей видно было: сытно есть им не приходилось, зато в глазах светилось довольство и уверенность, что ими не будут больше командовать те, кто и пальцем не шевельнул ради новой жизни.
Аршин не выдержал:
— Ребята, мне начинает нравиться, что мы не встречаем тут никаких белоснежных воротничков, офицерских шашек и вертлявых дамочек! Все мы тут вроде равны...
— Только нищета-то какая! Мы, в наших гимнастерках просто салонные львы, — усмехнулся Шама.
Михал Лагош сплюнул.
— Болтаешь, будто не понимаешь, что всякое начало трудно, особенно на развалинах. Увидишь, через несколько лет все тут будет другим! Вот пошлю тебе открытку — лопнешь от жалости, что не остался здесь! В общем, чудило ты, если вокруг тебя все не пляшут от восторга, ты сейчас же начинаешь считать, сколько картофелин кладет хозяйка в котел...
— Оба вы попали пальцем в небо, — проворчал Ганза. — Сначала надо позаботиться о том, чтобы хоть кусок хлеба был каждый день, а уж после, чтоб крыша над головой была и прочее...
Лагош с досадой посмотрел на Аршина: ведь он сказал то же самое, только другими словами! Когда этот Аршин перестанет думать о том, чтоб последнее слово оставалось за ним? Но Михал не сказал ничего и зашагал быстрее. Перед шумным вокзалом они сели на травку и вынули свои запасы. Молча стали есть, поглядывая на проходящие взводы красноармейцев, на женщин, болтающих о том о сем, на стайки детей, спешащих в школу. К ним подошел оборванный человек, предложил купить спички. Он еле держался на ногах, его шапка из собачьей шкуры вызывала сострадание. Ганза покачал головой. Откуда ты взялся такой? Дал ему кусок черного хлеба. Человек схватил краюшку и жадно съел у них на глазах, но упросил-таки Аршина взять коробочку спичек. Проходил мимо, раскачиваясь на костылях, красноармеец, из-под фуражки его выбился непокорный клок темных волос. Инвалид улыбнулся, блеснули зубы под щегольскими усиками. Вдруг он прищурился и весело сказал по-украински:
— Отдыхаем, ребята? На каком фронте рубите генералов?
— Братишка, зачем спрашиваешь, знаешь ведь, что не скажем. А ты где заработал костыли? — отозвался Ганза.
— В прошлом году под Еланью, второй Интернациональный, командир Голубирек, — глаза одноногого красноармейца смеялись.
Друзья переглянулись — их словно кто-то ласково погладил. Лагош хотел сказать, что и они воевали с Голубиреком и что он погиб под Мазурской, да не мог и слова выговорить. Шама покраснел, сдвинул шапку на затылок так, что на лоб свесилась прядь красных волос, и выпалил:
— Хороший полк, или ты другого мнения? Полк из дивизии Василия Исидоровича Киквидзе!