Мысли мои понеслись, обгоняя друг друга. «Не будь этих жестяных вешалок с украшением в виде вьюна, который все время цепляется за наши костюмы и платья, не будь этих ваз, похожих на трубы и готовых каждую минуту — ой-ой! — перевернуться, не будь этих комодов с резными подсолнухами — а от них у нас дырки на локтях — не будь этих дверных ручек в форме лопуха, царапающих до крови ладони, разве бы мы постигли смысл вещей, не говоря уж о смысле природы. Отомар, Отомар, ни черта ты в этом не смыслишь, дубина стоеросовая, с миром вещей так и не сроднившаяся! Знаешь ли ты, что, путешествуя по великой ярмарке вещей, надо много раз останавливаться и дорого платить; так дорого, что зубы начинают скрежетать от боли, рот растягиваться в гримасе плача, а из глаз литься целые потоки слез; знаешь ли ты, что путь, который надо пройти в одной упряжке с вещами, зверьем и людьми,— тернист, как сказал бы я! Он ведет сквозь дремучие заросли, по острым камням и хирургическим отделениям больниц! И Петрику Гадрбольцу придется обжечь палец пламенем свечи, его будут щипать гуси, поднимет на рога бык, а на лоб ему положат холодный компресс из ботвы репы. И тогда он убедится, что просто так, задаром, любить кого-нибудь или что-нибудь нельзя, что горькие пилюли — неизбежный вступительный взнос, плата за вхождение в мир. В чертоги любви человек идет через камеру пыток — слышишь, Отомар! — через камеру пыток, какой вдруг сделалась для меня эта вот комната для гостей, до кро-кро-ви-ви терзающая мне душу своими дурацкими штучками, выставленными напоказ, да таким нечеловеческим порядком, который ни за что бы не потерпел, чтобы какая-нибудь подольско-свиянская {128}
или бехиньская фигурка {129} решила бы стоять по-своему, чуть скособочась.И мне, подвыпившему грешнику, вдруг отчаянно захотелось провести остаток ночи где-нибудь в стогу сена.
Наверное, я давно уже зарылся в стог да там и заснул, а теперь сплю и мне снится, как начинают опрокидываться и кувыркаться, откалывая передо мной всевозможные коленца, шкафы из красного дерева с позолоченными цветами, этажерки на толстенных ногах, гобелены с белыми лилиями и девами Мухи {130}
, пускающими радужные пузырьки из стебельков, двусмысленно при этом подмигивая.«Эге-гей, мебелишка! Ух ты, ух ты! Тише, тише, мои коровушки!»
Судорожно вцепившись в спинку кровати, я чувствовал себя мореходом, который сжимает перила капитанского мостика во время сильного шторма где-нибудь у мыса Доброй Надежды.
Я зевнул во весь рот.
«Нет, в этом содоме не уснешь»,— решил я. С трудом добравшись до окна и распахнув его, я огляделся, а нельзя ли через него сбежать обратно к «Королю Отакару», к Властичке, к дядюшке Сейдлу, к Петрику Гадрбольцу…
К сожалению, мне это не удалось из-за большой высоты, а также слабости духа и тела.
В ночной темноте я разглядел крышу приземистого сарая, с материнской заботой охранявшего реальные ценности жизни. В стороне темнел дворик с курятником, где спали курочки, всамделишные, нестилизованные, нехудожественные — совершенно некультурные.
А воздух! Настоящий свежий воздух! Не какой-нибудь безжизненный воздух духовной атмосферы!
Постепенно я снова обретал власть над своими руками и ногами, налитыми свинцовой тяжестью.
«Хоть башка твоя и одурела от всего этого великолепия,— сказал я себе,— все же вели ей убедить себя, что ты в провинциальном чешском городке, что ты почтенный гость вполне порядочных людей, а не пьяный смотритель павильона столярной фирмы на всемирной выставке изделий модерн в Париже одна тысяча девятисотого года».
— Вот так! Теперь, наконец, порядок! — с облегчением вздохнул я.— Всегда важно осознать себя во времени и в пространстве!
А теперь поглядим на книги!
Ну, ясное дело! Отборное, модное по тем временам войско, все солдатики в стройных шеренгах, словно гренадеры Фридриха Прусского. Здесь и Карасек, и «Терзания души» Прохазки, и «Mysteria amoroso» Яна из Войковичей {131}
. Все в роскошных переплетах. И никто-то вас, книжечки, не читает — страницы с золотым обрезом так и не раскрыты. И ни одного симпатичного сального пятнышка, посаженного во время какой-нибудь трапезы, ни одного милого свидетельства людского прикосновения, подтверждающего, что душа книги слилась с душой читателя.