Тяжёлая дверь надвигается, грохочет, она готова смести, искорёжить, покалечить, потому что тот, кто идёт впереди, забыл обо мне. Или никогда не помнил.
Серая пена захлёстывает вестибюль, залитый болезненной синевой мёртвых ламп, – они никогда не заменят дневной свет, как бы их ни называли; на лицах залегают тени, чёрные дырки глаз проваливаются в пыльные чуланы опустошённых душ.
У пса слезятся глаза. Он кладёт седую морду на лапы с обломанными когтями и вздыхает. По его вытертым бокам – двое охранников, тётка и тощий.
Необъятной тётке не нашлось формы по размеру, серый мундир топорщится, бугрится безобразными кочками; от тётки смердит.
– Нюхать будешь его? – спрашивает тётка.
Пёс зажмуривается. Он не хочет видеть меня.
Тощий шмыгает, затягивая сопли в мокрые ноздри, бормочет:
– Слышь, отец, через рамку пройди.
Я шагаю в сторону от потока: рамка сбоку, она не ведёт никуда. Я прохожу сквозь сооружение, контуром похожее на гроб. Рамка истерически верещит, сверкает красным глазом.
– Плащ расстегни, отец. И всё из карманов.
У меня в карманах пусто. Когда отправляешься в путь, не бери ничего лишнего. Если пусто в карманах, остаётся выворачивать душу: я раздеваюсь догола, хватаю себя за седые волосы, сдираю скальп, стаскиваю кожу. Я оставляю у рамки всю чушь и грязь длинных жизней; я аккуратной стопкой складываю бессмысленные воспоминания, прочитанные книги, несыгранные партитуры; я швыряю в зев урны белопенный куст сирени и жаркий шёпот за закрытыми шторами.
Я ступаю, оставляя окровавленные следы.
Я вновь прохожу через рамку: она вскрикивает в последний раз и перегорает. Красный глаз гаснет.
Тощий растерянно чешет лоб и кивает.
Всё проходит, все проходят; я прохожу, возвращаюсь в серый поток.
Утренний вал сползает вниз. Грохочут ржавые шестерни эскалаторов. Встаю справа, чтобы пропустить тех, кто торопится: они не в силах ждать, они хотят туда, вниз, как можно скорее, чтобы упасть, утонуть, забыть, разрушиться, рассыпаться пылью под раздвоенными копытами вечности. Исчезнуть, не вспоминать, не жалеть, не думать, не плакать – ни о чём. Не о чем.
Серая лента тоже спешит, уползает, лишает опоры, заставляя переставлять руку. Лента захватана потными пальцами, она похожа на шкуру гадюки, заляпанной папиллярным узором из семи миллиардов вариантов. Вцепляюсь в резиновую кожу змеи, глаз которой никто не видел. Вниз, вниз.
Сначала приходит тягучая волна спёртого воздуха. Кто и откуда его спёр?
После в чёрном горле появляются сверкающие яростью глаза. Левиафан воет, призывая жертвы; люди, идущие на заклание, покорно ждут. Двери, чавкая, распахивают пасти, толпа всхлипывает, покрывается потом и слезами – хозяин любит влажную пищу – и вваливается в утробу, забирая всех с собой, затягивая внутрь и тех, кто сомневается, и тех, кто не хочет. И тех, кому всё равно.
Меня сдавливают со всех сторон, топчутся по ногам, меня обнимают и дышат в лицо – но это не любовь; дикобразовые иглы протыкают дешёвые китайские куртки отравленных цветов, вонзаются прямо в сердце, заставляя корчиться.
– Вы верите в бога?
Их двое, близнецы в чёрном и белом, прилизанные, пустоглазые. Шелестят страницами брошюр, серыми, как их мысли. Мысли, сделанные из переработанной макулатуры.
– Почему это вас волнует? – отвечаю я вопросом на вопрос.
– Мы заботимся о вашем спасении.
У них татуировки на лбах: «девять-один-один». Три шестёрки подошли бы лучше.
Они бездарные ученики, прогуливавшие уроки. Пропустившие голос истины мимо ушей, свет её мимо глаз. Невежи, исказившие искажённую копию Истины, хотят рассказать мне о спасении. О том, как вырваться из кольца.
Я усмехаюсь. Несчастные, глупые пасынки. Троечники. Выучили обрывки, обглодали огрызки, торжественно внесли обломки в алтарь. Не их Он выводил из дома рабства, не их уговаривал слушаться. Не перед ними доказывал силу свою, не им являл могущество, раскалывая чёрные скалы, раздвигая море, превращая облака в манну и ману.
Кряхтя, ворочал плиты. Долго выбирал долото, пробуя острие прокуренным пальцем. Утирал горький пот, ломал ногти, обдирал кожу, выбивая буквы на камне. И когда нервный Моше расколол любовно сделанные доски, Он кривился, жалея о плодах труда, ругался последними словами. Вздохнул и начал по новой – а что поделать?
Дети всегда разбивают чашки и рвут книжки. А Ангелы, так и не поняв ничего, устав от никчёмных трудов, сжигают дочерна крылья, падают с небес и обрастают чешуёй.
Тьма за окнами. Тьма египетская, вавилонская, синявинская. Тьма распахивает зловонный рот, жадно тянет сквозь гнилые зубы, пытается пожрать, высосать мысли и души. Из века в век, из эпохи в эпоху – тьма.
Вагон дребезжит старыми сочленениями, воет от ужаса – прочь, прочь отсюда. Тьма пугает даже железо, что говорить о хрупких людях из полужидкого мяса?