В течение шумных летних месяцев он раза два задумывался над тем, как отнесется к этому Билль Кардон; и сила полученного наследства, и то, что Филиппа называла «одного поля ягода», заставили его пригласить Билля к завтраку, чтобы спросить, может ли он сделать предложение Филиппе.
Джервез принадлежал к прежнему типу людей. В нем были глубоко заложены старые принципы, старые обычаи, старое понятие о вежливости. Перед всем этим он преклонялся, и все это он любил. Война, изменившая весь мир, вызвавшая крушение старого поколения, повлияла на него только как на солдата; его собственные взгляды она не в силах была изменить.
Сорокасемилетнего мужчину, уже установившегося, испорченного жизнью и довольно снисходительного к самому себе, не так легко заставить изменить свой путь. Все, что войне удалось сделать с Джервезом, свелось к тому, что он превратился в несколько более замкнутого человека, решившего «зверски», если можно так выразиться, защищать свое добро.
По мнению Джервеза, в результате этих четырех ужасных лет все как-то заколебалось и пало: нравственность, классовые различия, честь. Одни только цены и налоги поднялись на неслыханную высоту!
Он ясно сознавал после своего последнего ранения, — он как раз начинал поправляться, когда подписали мир, — что ему надо жениться. Он хотел иметь сына, готового сражаться в будущей войне и продолжить достойным образом его род.
Лежа на спине на своей узкой койке в лазарете на Гросвенор-сквер, он глядел на пасмурное ноябрьское небо и вспоминал… Его глаза сузились, когда он вспомнил, что теперь бедный Эдуард убит под Ипром и Камилла свободна; Джервез устало заворочался на подушках: есть ли в мире что-либо более мертвое, чем умершее увлечение?
Но разве ему не было когда-то двадцать шесть — двадцать семь лет? И он верил, что если Камилла не выйдет за него замуж, он застрелится.
Она не вышла за него замуж, она вышла за Эдуарда Рейкса… Джервез ясно видел его перед собой: веселое, несколько резкое лицо с еврейским носом и умным высоким челом, обрамленным рыжей шевелюрой… Да, старина Эдди не был красавец, но все же ничего себе… Рыжий австрийский еврей, большой финансист и добрый солдат, и патриот своей новой родины, когда в этом появилась нужда…
Нет, он не женился на Камилле и не застрелился… Щепетильность удержала его от того, чтобы после ее выхода замуж стать ее любовником, когда Рейкс так увлекался какой-то продавщицей, а Камилла была так несчастна… Любовь удерживала его от этого шага — он, в известном смысле, слишком любил ее.
Парадоксально, но верно. Глупая идеалистическая черта… нечто необъяснимое… Он продолжал любить ее долгие годы, неудовлетворенный этой платонической любовью, часто виделся с ней, но почти всегда в кругу ее семьи… среди всюду поспевавших хорошеньких девочек и мальчиков, присутствие которых было неизбежно… Трудно было любить женщину, которая была такой прекрасной матерью!
Он был склонен считать, что она создана для материнства. Конечно, глупо было истощать свои лучшие силы и мучить ее… И, тем не менее, хотя ему самому часто становилось невмоготу, и он приходил в глубокое отчаяние, когда видел ее, все же он никогда не мог достаточно насладиться ее бледной миловидностью, не мог не волноваться при одной мысли о ней… Великий боже, это было около двадцати лет тому назад…
На улице зажглись фонари, освещая своим мерцающим светом комнату; до него доносились слабые звуки отдаленного ликования, отголоски единодушных приветственных кликов… На дворе накрапывал дождь… И все же, когда вошла розовенькая, хорошенькая, но вполне опытная сиделка, чтобы зажечь свет, Джервез попросил оставить его в темноте.
— Но вы должны радоваться и веселиться, лорд Вильмот! — запротестовала она. — Послушайте только! — она открыла окна, и слабые отголоски превратились в один сплошной могучий гул. — О, можете ли вы поверить этому… — воскликнула она. — Ведь мир, мир…
Она ушла, и Джервез остался со своими колеблющимися мыслями и колеблющимся светом в комнате.
А в Иоганнесбурге… ни Ванда, ни он не чувствовали друг к другу идеалистической любви; это была любовь современная, свободная, не накладывавшая никаких уз, и, вместе с тем, чрезвычайно примитивная.
И все же Ванда отказалась выйти за него замуж.
— О, Флик, мой дорогой, любимый, — говорила она, — вам не так уж хочется жениться на мне — так же, как не хочется навсегда остаться здесь! А если мы поженимся, это будет наиболее подходящим местом для нас. Я не принадлежу к тем людям, которые свободно дышат в Лондоне. Африка мне больше подходит. Этого времени мы не забудем: львы и любовь, и смех. Пусть все останется так. Я знаю, что ваша честь — ревнивое божество, а я свободу понимаю так, а не иначе. Я не хочу и, в некотором отношении, я даже не могу…
Он предполагал вернуться… Лондон был для него еще пустыннее, чем африканская пустыня; он часто думал о Ванде.
Но война была объявлена, и они разъехались в разные стороны: Ванда уехала в Конго, а он — во Францию. И Ванда после войны не возвратилась.