Она мелькнула мимо него и исчезла за поворотом.
Он остался стоять, кляня себя, но все же с сознанием какой-то несправедливости где-то в самой глубине души.
В конце концов, он подразумевал это, но не так, как она это приняла.
Он бросился вперед очертя голову, потому что с ней, наверно, говорили так и раньше; но затем он почувствовал странную смесь истинного огорчения, уязвленного тщеславия и светской суетности…
Как-никак, но ведь был же процесс!..
Он вернулся в зал, пользуясь этим осуждением как щитом против натиска собственного идеализма, того немногого, что осталось в нем от прежних лет.
В глубине души ему было стыдно этого бесконечно унизительного размышления о жизни Филиппы; но, надувшись, он ухватился за него и старался привить своему чувству странной скорби несколько дешевых горьких афоризмов о разведенных женщинах, которые были вынесены на суд общественного мнения и получили обвинительный приговор.
Он танцевал весь остаток вечера. Филиппа не возвращалась в бальный зал. Когда, наконец, оркестр перестал играть и он был свободен, он снова направился к белой полукруглой скамье. Приближался рассвет; густой фиолетовый цвет неба исчезал, пропуская сияние зари; слабый, колеблющийся предутренний ветерок коснулся его лица.
Спустя некоторое время он встал, вернулся к себе в комнату и лег в постель. Поднявшийся ветерок дул прямо на него, но он лежал с открытыми глазами, бесконечно взволнованный.
ГЛАВА IV
Филиппа, сидя в темноте у окна, думала: «Мне кажется, что так будет продолжаться и далее. Мужчины и женщины будут говорить со мной о чем угодно; мужчины будут считать себя совершенно вправе обращаться со мной так, как поступил со мной сегодня вечером тот, и теперь все они будут считать меня доступной».
А этот Лоринг казался таким славным, таким веселым; казалось, что они так хорошо понимают друг друга.
Сначала ей нравилось смотреть на него; он казался ей таким симпатичным, а это было для нее чем-то большим, чем просто красивая наружность. Голос его был таким веселым и приятным… и, помимо всего, он принадлежал к тому типу мужчин, который больше всего ей нравится!
Казалось, что если он и не будет другом, то все же он такой, с которым может быть легко и радостно…
Но теперь из этого ничего не выйдет — ни дружеских отношений, ни чего-либо другого.
И когда она ложилась спать, скользнув в прохладные простыни, слезы скатились с ее глаз на подушку.
— Я держал себя неподобающим образом с леди Вильмот, — сказал Арчи Форду.
Он старался вспомнить все, что он говорил. Форд лежал на песке и курил, обволакивая себя дымом из трубки, и в ответ на слова Арчи лениво возразил:
— Я этого не вижу. Я не вижу никакого оскорбления в том, чтобы сказать женщине, что ты увлечен ею. В чем здесь оскорбление?
И он добавил:
— Совсем непохоже на то, чтобы леди Вильмот только что сошла со школьной скамьи. Брось! Леди Вильмот сама кое о чем имеет понятие. Разве она дала тебе резкий отпор?
— Во всяком случае, она не сделала этого так, чтобы я мог заметить, насколько я нравлюсь ей!
Форд повернулся:
— А ты в самом деле увлечен ею, Понго?
Он бросил долгий взгляд на своего друга. Выражение лица Арчи смутно напоминало того Арчи, которого он видел сразу после падения с аэроплана; сильно разбившийся молоденький летчик, этот самый Понго, не хотел принимать тогда никакого соболезнования, считая помощь и совет оскорблением для себя.
Арчи не заметил этого долгого взгляда, продолжая смотреть на сверкающее море; наконец он медленно произнес:
— Не знаю. Думаю, что да. Это случилось в первый же момент, как я ее увидел. Как бы то ни было, я чувствую себя ужасным дураком. У меня столько же шансов добиться ее, как, по пословице, снежному кому долго оставаться в аду. Она богата, а у меня ни гроша. Она…
— И так далее! — язвительно прервал его Форд. — Назови и другие общественные добродетели этой прекрасной леди, не забывая упомянуть ее вполне заслуженную на суде славу! Я полагал бы, что, помня это, тебе нечего тревожиться при сравнении ваших обоюдных достоинств! Боже мой! Арчи, — он привстал на локте, — неужели это тебя серьезно беспокоит? С какой стати?
Арчи кивнул головой:
— Я сам себе так говорил, и все же это меня ни в чем не убедило. Вот почему это меня так беспокоит. Ведь серьезно относиться к человеку возможно лишь тогда, когда то плохое, что ты можешь подумать о нем, ты сам ни во что не ставишь!
— Ну и продолжай себе беспокоиться! — резко возразил Форд. — Только не относись к этому делу серьезно.
Арчи поднялся и потянулся, показывая каждый мускул своего крепкого, молодого, красивого тела.
— Так будет лучше! — сказал он уступчиво. — Я опять иду в воду.