В той секции, где я сидела в жюри, было много докладов, посвященных анализу разного рода ошибок. Тут, конечно, дети молодцы: набрали совершенно очаровательных ляпов, в основном из сочинений одноклассников. Один я даже взяла на вооружение: “Русский народ умеет не только трудиться, но и весело проводить недосуг”. А я-то все думаю: чем же я всю жизнь занимаюсь? Так вот именно этим: “весело провожу недосуг”. Вот фразы, которые мне особенно понравились: “Печорин предпочитал экстремальные виды отдыха”, “Но Раскольников не чешется признаваться”, “Чацкий чувствует себя лохом”, “Печорину было фиолетово на чувства других”, “Он слегонца раздражал Печорина”, “Плюшкин – жмот”. Правда, одна из фразочек меня озадачила: “Молчалин – просто пофигист”. Интересно, человек не прочел произведение – или он так плохо владеет жаргоном? Потому что – Чацкий-то чувствовал себя именно, если отвлечься от стилистической окраски слова,
Печорину действительно “фиолетово” (вспомним хоть бедную княжну Мери), а развлечения его и вправду вполне “экстремальны” (см. повесть “Фаталист”). Но вот Молчалин – кто угодно, только не “пофигист”. “Мне завещал отец: во-первых, угождать всем людям без изъятья…” – хорошенький “пофигизм”!
Одна вещь, однако, меня слегка раздосадовала. Чуть не в каждом втором докладе звучали фразы типа (я записала): “В условиях потери нравственного иммунитета особое значение имеют духовные ценности”. Вообще впечатление возникало довольно странное: один за другим выходят начитанные, грамотные, разговорчивые, общительные дети и заводят одну шарманку: “Мы перестали читать, мы не умеем писать, мы разучились разговаривать, мы не можем общаться…”
Дети часто говорят то, чего, как им кажется, от них ждут взрослые. И они почему-то считают, что мы ждем от них общих мест и априорных утверждений. И что нам понравится, если они будут настаивать, что раньше вода была мокрее. И впадают в полное изумление, услышав вопрос: “Вот вы говорите, что школьники стали хуже владеть орфоэпической нормой. А хуже по сравнению с каким временем? И каким образом вы производили сопоставление?”
Я не могла не вспомнить телепередачу о судьбе русского языка, в которой незадолго до этого участвовала (это было “Тем временем” Александра Архангельского на “Культуре”). Там были двое писателей и литературовед, а с другой стороны – трое лингвистов, в том числе и я. Дискуссия двигалась в стандартном русле: язык портится и гибнет (писатели) – нет, язык меняется, а не меняются только мертвые языки (лингвисты). “Да о чем вы вообще говорите? – упрекали нас. – Надо говорить о том, что народ испортился! Раньше, во времена Ивана Грозного, у народа были нравственные ориентиры, теперь они потеряны…” А надо сказать, что на передачу мы ехали прямо из института, вместе с В. М. Живовым (теперь уже, увы, покойным). И по дороге он развлекал меня просвещенной беседой, в частности, пересказывал свою недавнюю работу о том, что толерантное отношение к детоубийству сохранялось достаточно долго, причем не только в нашей культуре, в Западной Европе тоже. Так что слушать о том, как пали с тех пор нравы, было немного дико.
Вот и школьники уже усвоили эту модель: серьезное высказывание обязано начинаться с апокалиптического зачина. Им кажется, что любое исследование должно оправдываться запугиванием: мол, уже почти все погибло, и, если не изучить такую-то тему, нельзя будет исправить то-то и то-то, и все будет совсем плохо. Они еще не знают, что основное оправдание научной работы – это простой и неукротимый интерес, жажда познания, стремление понять, как оно там на самом деле. Надо сказать, что занятия наукой, по моим наблюдениям, побуждают человека скорее к тому, чтобы с доверием относиться к этому миру – такому хитроустроенному и бесконечно прекрасному.
Как человек с предрассудками