– Отчаянный парнишечка! – говорил Голтяй, обращаясь к Руде. – Как вызверился! А? И весь такой. Давеча к дереву его привязали – ка-ак он волчонком глянул! Я уж тогда почувствовал что-то… нечеловеческое.
– Маловат разве. В самую-то пору еще не вошел, – сердечно отметил Руда, подразумевая, что, когда Вешняк подрастет, в полной поре-то будет, нечеловеческие качества расцветут в нем на зависть и удовольствие ближним. – Ты, Веська, вот что: ты его не так колол, – дружески продолжал Руда, – бешено, прямо-таки бешено. Да не туда. Что толку в живот? Ну, достал бы – не зарезал бы ты его в живот. Вот никак.
– Зарезал, – слезно возразил Вешняк наперекор.
– В живот? Да ни в жисть!
– Ага! Руку ломать… Пырнул бы, тогда б увидели!
– Вот то-то и дело: в живот не убьешь.
– Еще как убьешь!
– Глянь-ка, живот толстый. Ножик в сале застрянет – не провернешь. И мышца на брюхе, Веся, толстая-толстая. Со страху сожмется – каменное. Заманчиво в брюхо. Так, кажись, и пырнул бы! Ан нет – остерегись! Его пырнешь, а он еще драться полезет. Между ребер садить надо, вот как, Веся. Между ребер. Оно и заденет кость, а все равно туда скользнет, мясо там жесткое, а рвется легко. Только хрустнет, и уж на вершок в сердце. Так он у тебя трепыхнет напоследок – лучше не надо.
Вешняк не плакал и не дрожал больше, он сжался, – он отупел.
Разбойники переглянулись.
– Ну, будет, дай ему пить, Руда, – велел Голтяй.
В питье подмешивали водку, не много, но постоянно, о чем Вешняк не догадывался, приписывая противный вкус воды колодцу, а головную боль и сонливость – тесноте.
Однообразно гудели колокола, но заключенные в городню успели это забыть. Новый гул, гул многолюдного шествия заставил их вслушаться: нестройный ропот тысячной громады, в котором не различишь отдельного человеке. Пробравшись туда, где щель между бревнами была расширена для обзора, Руда приложился к стене и скоро сумел различить в далекой рябой толпе сверкающие облачения иереев, кресты над обнаженными головами, хоругви и знамена, фонари на шестах, едва приметные в солнечном свете.
– Крестный ход! – вскрикнул Руда сорвавшимся голосом, что-то ликующее прорвалось. – Глянь! – восторг слышался детский.
Друг возле друга, все трое припали к скважине, жадно засматривая на волю. Праздничная толпа приближалась и, разрастаясь, заполняла собой пространство пустыря от стены до слободской околицы.
Третий час с остановками у церквей, у надвратных икон совершалось шествие. Впереди, раздвигая народ, двигались попарно стрельцы, без оружия, но с батогами. За ними несли высокий золоченный крест в окружении фонарей и копий; два дьякона держали чудотворную икону Владычицы. Вились дымки десятков кадильниц; дым, смешиваясь с пылью, взбаламученной шарканьем ног, заволакивал людей, поднимался мглой до верхушек деревьев. По два в ряд шествовали священники городских церквей, каждый имел на руках серебряное блюдо, на котором лежал тяжелый крест. Начищенное до белизны серебро отсвечивало пятнами на разноцветных сукнах и бархатах. Тускло светились пуговицы: крупные ягоды из стекла, серебряные и вызолоченные, из красного коралла и голубой бирюзы. Непривычные к загару, попарно белели выбритые кругами макушки священников. Шествовал протопоп соборной церкви, сан которого был отмечен высоким драгоценным посохом; чуть отступя, двигались за ним епископский десятильник и настоятели монастырей. Наконец, все светские власти: в золоте, жемчуге, но простоволосый, без шапки воевода и стольник князь Василий; воевода Константин Бунаков; дьяк Иван Патрикеев; пестрая толпа городовых дворян и детей боярских. Шли стрелецкие и казацкие полки под своими знаменами. За служилым людом медленно продвигались посадские тяглецы, женщины и дети, удушливый туман сгущался здесь до сумерек, расползался в соседние дворы и переулки, где тоже стоял народ.
Жизнь в городе однако не остановилась вовсе: подходили к окраинам праздничной толпы и уходили, осенив себя крестным знамением, торопливые прохожие – оставалась работа, болезнь, нужда, служба. Волею случая оказался в прилегающем переулке собравшийся в дорогу всадник – переметная сума и саадак с луком у седла. Незадачливый путешественник, розовощекий, едва тронутый бородой парень, не слез с коня по легкомыслию, лени или, может, расчету больше увидеть.
Но на что бы он там ни рассчитывал, возбужденные многолюдством и духотой стрельцы не упустили его – накинулись гурьбою, сдернули наземь и принялись охаживать без разбора, куда пришлось, – плетьми, батогами, доставали кулаком и ногой. Парень вертелся, сипел в тщетной попытке закрыться, бежать и скоро пал на колени.
– Владычица… владычица пешком идет, а ты на коне! – приговаривали стрельцы с придыханием. – А не гордись! Поклониться-то… поклонись!.. Так! Не сиди на коне… перед святым… крестом… басурманин!
При первых хлюпающих ударах толпа раздалась и сплотилась вновь, поглотив в себе человека на коленях – он закрывался руками, и стрельцов, которые били с ожесточением, но без спешки, дожидаясь, пока человек упадет.