Когда ступили на верхний рундук лестницы, Прохор не упустил наметанным глазом прелюбопытнейшую дыру в двери. Он нагнулся, присвистнул и сунул палец. Свежие следы гари вокруг отверстия подсказывали, что выстрел был сделан из сеней в сторону крыльца. Прохор вопросительно оглянулся.
– Проходите, дорогие гости, – молвила Федька, заливаясь жгучей, расходящейся даже по груди краской. «В кого ты стрелял, болезненный мой?» – звучал у нее в ушах вопрос. – «В тебя», – следовало бы по совести отвечать.
На счастье, Прохор избавил Федьку от необходимости изворачиваться, он ничего не спросил. Но, несомненно, отложил невысказанный вопрос на каких-то своих счетах, где складывал и вычитал Федькины странности. И бог его знает, когда он наконец подведет итог.
Итог, и в самом деле, рано было еще подводить. Оглянувшись в горнице, Федька с удивлением обнаружила, что все прибрано и выметено. Трудно было сообразить, когда же она успела навести порядок. Верно в бреду, в беспамятстве.
– Садитесь, дорогие гости! – молвила она лицемерным голосом. Все расселись друг против друга и замолчали. Федька стиснула руки, зажав их коленями.
– Богданка, вдова, – сказал тут Прохор, посмотрев на женщину. – Пил у нее муж-то.
Федька сдержанно приподняла брови, как бы говоря: «Надо же!» Вежливое сожаление или удивление по поводу печальных Богданкиных обстоятельств никак не могло Федьку выдать.
– Лечит. И ворожея. И ладить умеет, – продолжал исчислять Прохор.
– Умею, – кивнула женщина без стеснения и с проснувшейся властностью переняла разговор на себя. – Жизнь у меня, красавец, прихотливая, вот и умею. Все умею.
«Такая ядреная вдова-то в самую пору будет. Коли человек семь лет жену ждет», – с ничем не оправданной, не справедливой, вероятно, язвительностью подумала Федька. Но что-то такое произошло, отчего она начисто перестала робеть. Словно из удушья вынырнула.
– И пупок обрезать, и грыжу заговорить, всякую: и родовую, и становую, и паховую, и головную, так же как зубовную, ушную или сердечную грыжу – всякую, – продолжала Богданка напевной скороговоркой, за которой угадывалась привычка к разговору, привычка видеть вокруг себя внимательно и с надеждой слушающих людей, угадывался навык доки, который знает свои силы и не торопится тратить их на подступах к делу. – Грыжи бывают всякие, – не умолкала знахарка, – мокрые, подпятные, подколенные, заплечные. – Тут она деловито оглядела Федьку и забросила осторожный и потому не совсем ясный намек: – Юноша, когда робкий, могу услужить.
Но, верно, это было не то, зачем привел Богданку Прохор, он почел за благо вставить словечко-другое:
– Я, Федя, утром еще заметил, что ты как бы, понимаешь ли… не в себе. Да и в съезжей тоже… народ как бы в недоумении. И с дьяком тоже вот… переговорил. Он, Федя, тебя хвалит. Очень хвалит.
Федька вскинула глаза и успела еще заметить, как знахарка мимолетно поморщилась, недовольная ненужным и вредным с точки зрения доки вмешательством. Однако, она одобрительно улыбалась застывшей неискренней улыбкой и ждала очереди, чтобы продолжать. А начала опять тем же напевным ладом, на который соскальзывала, по видимости, всякий раз, когда имела дело с больным.
– Со вчерашнего дня у Первушки Ульянова жену его Авдотью ухватило порчей, – доверительно сообщила она, зорко оглядываясь между тем по сторонам. – Руки, милый ты мой, грызла. И так ее бьет, милую, хорошую, боже ты мой! бьет ее и колотит. Уж так-то бьет! На деда я ее оставила, на Максима, изба-то вся народу полна с утра до вечера. Кукушкой вопит, зайцем вопит – и зверем вопит, и птицей. А ведь как было: мужика-то ее, Первушку Ульянова, воевода поселил на чужой двор, к старой вдове старенькой, к старушке. А Первушка ее, милый ты мой, со двора выбил. Она ему, вдова, старушка, Евсючка, тогда и накаркала: до лета поживешь и будет! И вот вправду. Вот ведь что сделала: Авдотья-то, жена Первушки Ульянова, скорбит ныне сердечной скорбью. – Поднявшись с лавки, Богданка добралась до Федькиной постели, зачем-то встряхнула тулуп, перещупала, не переставая говорить, и полезла шарить под подушкой. Затем она повернулась и задумчиво воззрилась на посеченный саблей стол. – А мужики, те саблей все больше тешатся. Как ума кто отбудет, так и начнет рубить что попадя. Редко кто кликать станет.
Знахарка остановилась и бросила на Федьку ласкающий взгляд, ободряя ее сделать пока не поздно признание. Опустив темные ресницы, Федька молчала. И Богданка, обманувшись этим деланным безразличием, скорчила исподтишка рожу, чтобы показать Прохору, как трудно будет добиться толку в тяжелом, возможно, безнадежном случае. А когда Прохор не понял и тем же дурацким языком, и лицом и руками, затребовал пояснений, – тогда постучала себя по лбу и кивнула на безучастного больного, отказавшись уже от всяких околичностей.