Препирательства начались от ворот, и так, препираясь, продвигались по запруженным улицам. Мирские пытались завернуть ко двору Прохора Нечая, а сыщики не давались. Силой ломать сыщиков мирские не отважились, с большим шумом и невежеством вывалили все на соборную площадь. Сыщики и мирские, со всех сторон стиснутые, стали, на конях они были далеко видны, и далеко разносился крик.
Доставшие перед въездом в город из сундуков выходные платья, всё сразу: бархат, шелка, сукна, золото, серебро, жемчуг, в нескольких одетых один на другой и расстегнутых для того нарядах: зипун, кафтан, охабень и шуба, в вышитых жемчугом и золотом шапках, сыщики сверкали и ярились, как отсвет того сияния, которое исходило из сердца страны, где восседал, окруженный сонмом бояр, помазанник божий великий государь царь. Грузный, дородный Антон Грязной гляделся бы в бане толстым мужиком с простонародной широкой ряшкой, по-хозяйски отмеченной увесистым божьим плевком – рассевшейся под собственной тяжестью нашлепкой носа. Но этот распаренный мужик с жидкими сивыми волосами, которые он расчетливо расчесывал на стороны, этот мужик, покрытый броней жемчуга, увешанный рядами пуговиц, отороченный соболями, увенчанный сканной запоной, которая возвышалась на верхом лазоревой шапки, как узорчатое перо жар-птицы, – этот разбухший драгоценными покровами мужик вовсе не смотрелся ряженной куклой. Проступало в нем величие и стать идола. Товарищ его Увар Хилков, парившийся точно так же под пудами сукон, бархата и шелков, золота и жемчуга, хранил в своем надменном длинном лице, где выделялись выпуклые, затянутые веками, как у птицы, глаза, то же значительное, высокомерное выражение, в котором сказывалось презрение к бунтующему мужичью и сознание важности врученных ему полномочий.
Окруженный толпой, стольник Антон Грязной раздражительно дергал поводья, лошадь его, теряясь от противоречивых понуканий, выгибала шею, скалилась и прядала; рассевшийся блистательным снопом стольник пошатывался вместе с лошадью как одно целое и кричал:
– В московское разорение, как засели Московское государство литовские люди и поляки, а государя в ту пору на государстве не было, своевольничали и воровали ваша братия – казаки! А как бог очистил Московское государство и учинился царем и великим князем Михаил Федорович всея Русии самодержец, те казацкие воровские обычаи оставлены навсегда! И за ваше воровство на пять верст от города виселицам стоять! Висеть бунтовщикам через четыре шага на пятый, а иному на колу сидеть, а иным вящим ворам висеть на железном крюку!
Грязной поднялся в стременах и взметнул над собой плеть – сумел он перекричать наконец всех, натужный вопль разнесся над площадью и замер, запутавшись, в отдаленных закоулках. Тишина осенила многоцветье праздничных шапок, что заполонили окрестности, сколько видел глаз.
Замедленно, словно опасаясь нарушить молчание площади, Грязной опустился в седло. И так же значительно, медленно, не выпуская плеть, провел тылом кулака по губам и отер на бровях пот.
Нечего было ему добавить, а и того, что сказано, – с лишком.
Белый жеребец под ним в свисающем чепраке равнодушно помахивал хвостом.
Сгустившееся до немоты молчание площади, казалось, некому было нарушить.
Но раздался голос. Не раньше и не позже, чем площадь шевельнулась под гнетом тягостной немоты. Без крика человек говорил, а слышали далеко:
– Волен в том бог и великий государь. А всех государь казнить не велит. Только князю Василию нас не ведать. Этому не бывать.
Прохор Нечай сказал. И нечего было к тому добавить.
Установилось молчаливо-враждебное равновесие. Князя Василия пропустили на площадь, он стал рядом с Антоном Грязным и Уваром Хилковым, однако же, окружали сыщиков и воевод две тысячи народу. На двор к Прохору Нечаю сыщики и ногой ступить отказались, но и старый приказ до оглашения грамоты им не открыли. Стольник Антон Грязной объявил государеву волю с лестницы приказной избы.